Когда я возвращался в Саутгемптон, клиентки часто говорили мне, что искали магазин и не могли его найти; видимо, моя продавщица так переделывала витрину, что люди думали, будто я арендую магазин только на уикенд. В конце концов я вышвырнул ее вон с ее вешалкой для одежды и нанял нормальную продавщицу, которой платил зарплату.
На третье лето ко мне в гости приехал мой друг Джек Эдвардс, который тогда изучал дизайн театральных костюмов. Он оформил интерьер моего магазина и создал коллекцию оригинальной пляжной одежды, которая продавалась с умеренным успехом. Помню, у него была чудесная пляжная блуза с полосами пяти разных цветов, которые заканчивались цветными кисточками. Идея была действительно потрясающая, а стоила блуза всего тридцать пять долларов. К нам часто заглядывали производители одежды с Седьмой авеню в поиске идей, которые можно украсть. Однажды они пришли с женами, и те стали по очереди мерить блузку, а парни в то время разглядывали ее со всех сторон. Я сразу понял, что происходит, но думал, что они все же купят блузку. Однако разглядев ее со всех сторон, они «решили» все-таки не покупать ее. Я страшно разозлился и сказал, что они могли бы хотя бы заплатить тридцать пять долларов за дизайн, чтобы создателю блузки было на что жить до следующего раза, когда они захотят скопировать его модели. Но они ничего и слышать не хотели и ответили: «Мы не обязаны ничего покупать». Что ж, наверное, они были правы: идею они уже высмотрели, и никто не мог запретить им ее скопировать. Как видите, пытаться продать людям творческие идеи — совершенно бесперспективное занятие. Париж мирится с этой несправедливостью уже давно.
Благодаря магазинчику в Саутгемптоне я вовремя платил по счетам и имел возможность сменить обстановку летом. Но через несколько лет я решил закрыть его и сосредоточиться на оптовых заказах осенних шляп: их было так много, что я не мог сидеть все лето в Саутгемптоне.
Отработав в Саутгемптоне третье лето, я вернулся в Нью-Йорк и обнаружил, что здание на Пятьдесят четвертой улице купил новый хозяин и поднял аренду на двести пятьдесят долларов. Летом, пока меня не было, он зашел в мой салон, огляделся, увидел шикарную обстановку и декор и решил, что я в состоянии платить больше. Но он не на того напал. Поскольку по закону я не мог препятствовать повышению арендной платы, я просто собрал вещи и в течение двух недель вывез все из старого дома. Никогда не забуду выражение на лице хозяина, когда он увидел, что я снял со стен все роскошные драпировки. Остались лишь облезлые стены и атмосфера казенного дома. Только белый потолок с позолотой напоминал о том, что в этой комнате некогда был элегантный салон. Я временно разместился в доме 56 по Пятьдесят шестой улице, где теперь обитала моя старая знакомая, француженка-модельер, которая когда-то жила надо мной на третьем этаже. Мы отлично там расположились: она заняла комнату в глубине дома, а я — переднее помещение с окнами на север. Снимать квартиру мне было не по карману, так что я стал жить прямо в магазине, хотя ванной там не было.
Вечера я часто проводил у мистера и миссис Мэк, которых всегда называл «тетя Мэй» и «дядя Мэк». Они были так добры ко мне все эти годы, так заботились обо мне, и в тот период только благодаря их ванной я держал себя в чистоте! Миссис Мэк при этом замечательно влияла на меня. Стоило мне размечтаться, и она всякий раз возвращала меня с небес на землю. Она была из тех, для кого черное — это черное, а белое — всегда белое, мои творческие штучки не производили на нее ни малейшего впечатления. Она научила меня быть реалистом, за что я ей премного благодарен: теперь я умею смотреть на вещи здраво и при этом сохранил свое природное воображение. Но она спасла меня от склонности чрезмерно восторженно относиться к миру. Именно благодаря миссис Мэк я стал успешным репортером. Я научился видеть факты и не отворачиваться, а прежде все время пытался исказить правду, подстроить ее под себя, и не хотел замечать очевидного.
Помещение на Пятьдесят шестой улице было сущим кошмаром. Мадам француженка постоянно готовила блюда французской кухни на электрической плите, которую мы прятали от пожарной инспекции, так как готовить еду в нежилом помещении противозаконно. Ее готовка привлекала толпы жирных тараканов. Как-то утром я примерял шляпу одной очень почтенной покупательнице и только уже собирался натянуть ее ей на голову, как один из этих перекормленных тварей упал со шляпы на пол. После сытного ужина он отсыпался на тулье. Слава богу, что клиентка ничего не увидела: одним быстрым движением я сорвал шляпу с ее головы и пришлепнул ногой таракана, бросившегося через всю комнату. Рядом стояла миссис Нильсен, она вся позеленела, чуть не упала в обморок и выбежала из комнаты. А я даже глазом не моргнул и продолжил что-то болтать насчет шляпы. С тех пор я никогда не надевал шляпы на покупателей, не заглянув сперва внутрь!
Не прошло и года, как пожарный департамент пронюхал про наши дела, и нас вытурили. Я был даже рад, хотя в этом доме было очень весело, и там я создал две свои самые успешные коллекции, в том числе осеннюю коллекцию 1959 года со шляпами из кожи и змеиных шкур, которую я считаю своей лучшей. Как и все самые успешные коллекции, она очень плохо продавалась, потому что была слишком новаторской. Но тема джунглей не оставляла меня еще долго.
* * *
Я переехал в семикомнатный дюплекс на крыше Карнеги-холла. Место поражало своей грандиозностью: в громадной студии, которая стала моим салоном, были пятиметровые потолки. Кухню я превратил в мастерскую, а в холодильнике хранил меха. Наверху разместились две спальни и ванная. Представьте: наконец-то, впервые за двенадцать лет в Нью-Йорке, у меня появилась отдельная спальня! В одной спальне были французские двери, выходящие на балкон, который опоясывал всю огромную студию. Окна от пола до потолка выходили на юг. Я обставил комнату, как зимний сад, разместив в ней сто четыре гигантских растения в кадках. В центральной комнате не хватало лестницы, и я вспомнил, что видел, как на старом мясном рынке на Мэдисон-авеню демонтировали чудесную винтовую лестницу из чугуна, которую я и купил за сто долларов. Она придала комнате необыкновенный шарм, а атмосфера джунглей стала более изысканной, когда я повесил под потолок хрустальный канделябр на пятьдесят свечей. (В том, что касалось декора, я никогда себя не сдерживал!) С потолка свисали кашпо с папоротниками и пять клеток, в каждой из которых жила птица. У меня были японский соловей, красавец лесной дрозд, южноамериканский кардинал и две попугаихи, подаренные моей подругой-француженкой. Ей их подарил любовник, а когда мадам узнала, что попугаихи обе женского пола и не будут заниматься продолжением рода, она сочла их бесполезными. Она признавала только гетеросексуальные связи.
С утра до вечера в окна просторной студии струились солнечные лучи, и мои давние клиентки сошлись во мнении, что это самый замечательный салон из всех, которые у меня были. Работать и жить в Карнеги-холле было прекрасно. Здесь жили только творческие люди, которые творили круглосуточно, — сам воздух был напитан творчеством. Я очень благодарен, что жилые помещения при концертном зале так долго не закрывали: что за люди жили в ста тридцати трех студиях Карнеги-холла, что за колоритные персонажи! На моем этаже обитала фотограф, женщина средних лет с длинными черными волосами до талии. У нее было хобби: она танцевала партию умирающего лебедя из балета «Лебединое озеро». Она занималась этим только в полнолуние, выключив свет в своей громадной студии, некогда принадлежавшей Эндрю Карнеги. Персидский ковер на полу заливал лунный свет. Она надевала костюм из перьев — к моменту моего переселения в «Карнеги» он выглядел уже довольно потрепанным, но я его позднее обновил. Я влюбился в этот костюм и стал постоянным посетителем ее выступлений. Они не предназначались для широкой публики, но иногда она приглашала друзей, и те смотрели, как она в мистическом трансе порхает по залитой лунным светом студии.