Начав вести колонку в Women’s Wear Daily, я поклялся никогда не писать ни слова лжи о работе дизайнеров и их коллекциях. Единственными принципами, которыми я не был готов поступиться, были моя честность и прямота. Ночью я часто ворочался без сна от неприятного ощущения, что мои статьи, возможно, чересчур резки и противоречат общепринятому мнению, но я не мог позволить себе погрязнуть в притворстве, которым пропитаны девяносто процентов модной прессы. Вскоре Джон начал просить меня писать иначе. Присыпать критику сахарной пудрой, скрывать свое истинное мнение. Но мне казалось, что в мире моды и так все хвалят петуха за то, что хвалит он кукушку, и пора взглянуть правде в глаза. Еще один принцип, которого я всегда придерживался в работе, — писать о хорошо одетых женщинах, потому что те разбирались в моде, а не потому, что занимали высокое положение в обществе. Я всегда выбирал героев своих репортажей за внешний вид и лишь потом узнавал, как их зовут. Моей работой была мода, а не изучение родословной. Стоит ли говорить, что уже через пару месяцев у меня появилась куча врагов? Зато мою колонку читали все.
Какое-то время колонка пользовалась огромной популярностью. И неудивительно, ведь я начал работать как раз во время забастовки нью-йоркских газетчиков: кроме Women’s Wear Daily, читать было особенно нечего. Наверное, этим и объясняется взлет популярности моей колонки. Уж точно меня полюбили не за литературную ценность моих рассказов: я даже не знал, что такое глагол. Многих моих друзей шокировал низкий, просторечный язык, на котором я изъяснялся. Я делал это намеренно. В прошлом я не раз читал репортажи о моде и ни черта не понимал, что в них написано. А у деловых людей все равно нет времени лезть в словарь и искать незнакомое слово, которое ввернул в репортаж зазнайка-автор. Мне казалось, что мои читатели — рабочий люд, многие из них наверняка обучались ремеслам, и я подумал, что разговаривать с ними нужно как в дружеской беседе за кухонным столом во время перерыва на кофе — чтобы не приходилось долго думать, что же автор имел в виду. Я ни разу не использовал слов, которые не знаю сам. Часто кто-то в редакции предлагал заменить мое слово более «ученым», но мне казалось, что лучше этого не делать.
Когда я впервые поехал в Париж как репортер ежедневных газет, я забыл сказать редакторам, что мое правописание оставляет желать лучшего: я пишу как слышу. Помимо колонки в Women’s Wear Daily, я должен был вести репортажи с показов для нескольких газет. Мало того что я всегда писал с ошибками, мне приходилось осваивать новую пишущую машинку, а печатал я, само собой, двумя пальцами. Короче говоря, редакторы чуть не рухнули в обморок, когда из Европы прибыли мои первые репортажи. Консервативные интеллектуалы из Chicago Tribune не верили своим глазам. Такого ужасного правописания они не видели в самых страшных кошмарах. Помню, они поверить не могли, как я умудрился достичь таких высот с подобной орфографией. Редакторы Boston Herald не сказали ни слова, но через месяц я получил от них по почте маленький сверток. В нем оказалась сияющая медаль Boston Herald «Золотая пчела», вручаемая за худшее правописание в мире. Я пару раз надевал эту медаль на ленточке на званые приемы ради смеха, но никто не удосужился прочитать надпись на ней. Все лишь смотрели на меня как на потомка королевской семьи, потому что у меня какая-то медаль на шее, — типичное для нью-йоркского светского общества поведение.
Работая газетным репортером, я никогда не писал о том, чего не видел своими глазами или не слышал своими ушами. Как следствие, мне приходилось бывать везде и всюду. Я работал круглосуточно и наслаждался каждым моментом. Иногда за вечер я бывал на пяти вечеринках, а потом писал честную статью о том, кто действительно был элегантно одет в тот вечер в Нью-Йорке. Сложнее всего было писать о коллекциях модных дизайнеров, ведь мне приходилось быть честным. К своему потрясению, я узнал, что девяносто процентов дизайнеров с Седьмой авеню выдают за свои «оригинальные» творения идеи других кутюрье, особенно парижских. Когда я заговорил об этой постыдной тенденции в одной из своих колонок, разразился жуткий скандал, и меня перестали пускать на многие показы. Известные дизайнеры приглашают прессу на показы лишь с одной целью: чтобы их похвалили; у неженок с Седьмой авеню даже в мыслях нет, что кому-то придет в голову их критиковать. Если репортеру Women’s Wear Daily было что сказать плохого, он или не говорил ничего, или же его репортаж помещали на последние страницы, где его мало кто видел: такова была политика издания.
В первые три месяца моей работы в газете я не посетил ни одного сколько-нибудь достойного показа известных дизайнеров. Все, что я увидел, было лишь обработкой идей из Парижа, оригинальный дизайн не представил никто. Последним дизайнером, чей показ я посетил, был Норман Норелл, в то время считавшийся самым важным американским кутюрье. Получив приглашение, я пришел в восторг. Раньше я никогда не бывал на показах Норелла.
Наступил вечер показа, и я страшно разнервничался, вспоминая, что мне рассказывал про Норелла Живанши: мол, тот регулярно покупал одежду Живанши и Баленсиаги. Я ударился в панику, думая, что коллекция Норелла окажется всего лишь повторением парижских коллекций и я буду вынужден написать, что всеобщий герой — всего лишь очередной имитатор. В ту ночь я так нервничал, что дошел пешком от дома на углу Пятьдесят седьмой улицы и Седьмой авеню до резиденции Норелла на Тридцать девятой улице, и все это время перебирал четки и читал «Отче наш» и молитву Богородице, прося небеса, чтобы на показе не было копий. Когда в девять вечера я наконец остановился у салона Норелла, у меня дрожали колени и я был на грани нервного срыва. И вот наконец на подиум вышла первая модель. Я перестал дрожать и улыбнулся с облегчением. Это были самые прекрасные платья, пальто и костюмы, которые мне только доводилось видеть, и ни одна модель даже отдаленно не напоминала работы парижских кутюрье. Коллекция Норелла была оригинальной от и до, а сам он — настоящим художником. У него было удивительное чувство цвета. А еще, как я уже говорил, он всегда шел в ногу со временем.
На следующий день состоялся пресс-показ новой коллекции калифорнийского дизайнера Джимми Галаноса. Галанос был потрясающим творцом, чей талант признавали во всем мире. Он представил около трехсот моделей, и я восхитился оригинальным кроем и исполнением, но чего-то как будто не хватало. Мне показалось, что его одежда слишком грустная. Лица моделей были мрачными, как на похоронах. Наверное, я просто раньше никогда не обращал внимания на этих невероятно элегантных женщин, которые никогда не улыбались: они слишком серьезно к себе относились. После показа я написал статью и пять раз переписывал ее, прежде чем представить редакции. Я видел, что дизайнер необыкновенно талантлив, но что-то в его показе меня покоробило. Я не мог оценить его так же высоко, как показ Норелла. Вместе с тем эта коллекция была на голову выше всего, что я видел на Седьмой авеню. Но меня не оставляло ощущение, что чего-то Галаносу не хватает, более того, я чувствовал, что после прочтения моего репортажа о Норелле все жаждут узнать мое мнение о Галаносе. И вот сначала я написал, что Галанос «подарил миру моды золотое яблоко». Потом изменил формулировку и написал, что он «не подарил миру моды золотое яблоко». В общем, я зациклился на этом яблоке и в итоге написал, что его коллекция похожа на блестящее красное яблоко — но не золотое. Короче, больше меня на показы Галаноса не пускали. Его одежда становится понятна не сразу, у нее есть глубокий посыл, и она гораздо более искренняя, чем поверхностные коллекции, которые мы видим каждый день. Сейчас я могу честно сказать: его творения, без сомнения, были самыми оригинальными и прекрасными в США того времени.