Две недели пронеслись как два дня. Вторую неделю я прожил в пятнадцатикомнатных апартаментах своих кузенов на Парк-авеню, хотя их самих не видел, так как они уехали на лето. Там было шикарно, а когда мимо, как раз под сияющей роскошью Парк-авеню, проходили поезда нью-хейвенской железной дороги, стены в квартире дребезжали. Помню, как в первую ночь в этой квартире, расположенной на десятом этаже, я обошел все комнаты и закрыл все окна, по-прежнему немного опасаясь большого города.
Я становлюсь William J.
Я вернулся в Бостон, но после ослепительной роскоши Нью-Йорка все было не то. Bonwit Teller оплатил мне учебу в Гарварде, куда я пошел в сентябре 1948 года. Но после нью-йоркского блеска скучная жизнь в Кембридже едва ли могла мне понравиться. Я понял, что меня ничто не остановит: я хотел жить и работать в Нью-Йорке. Гарвард казался тюрьмой, я чуть не свел с ума родителей своими мольбами и уговорами отпустить меня на свободу.
В результате пространной переписки я убедил администрацию Bonwit Teller предоставить мне место в стажерской программе нью-йоркского универмага, а тетя и дядя готовы были принять меня у себя. Месяц я донимал родителей, и наконец те согласились разрешить мне попробовать. Всю неделю до отъезда я расписывал, как здорово будет в Нью-Йорке, и обещал писать каждый день. Мама с папой пришли к выводу, что жить со мной в таком состоянии, в каком я пребывал на тот момент, все равно невозможно, и лучше уж я поеду, а там, глядишь, и избавлюсь от своей навязчивой идеи. Кроме того, они не сомневались, что мне станет одиноко, я соскучусь по друзьям и вернусь в Бостон еще до истечения месяца. А я никогда в жизни не был одинок — мне даже немного стыдно в этом признаваться. Так что я умчался в Нью-Йорк со скоростью кометы. А родители потом всю жизнь жалели, что отпустили меня. Ну не верили они, что можно так влюбиться в город. Когда я приехал в Нью-Йорк, моя семья установила одно правило: по вечерам я должен был продолжать образование и ходить в Нью-Йоркский университет каждый день после работы. Но уже через несколько дней я начал прогуливать, так как по понедельникам мне нравилось ходить в оперу и наблюдать за богемными старушками. В другие дни я ходил на модные приемы и балы, где подмечал все стили, старые и новые, и смотрел, как платья ведут себя в движении, как выглядят драгоценности, как уложены волосы у гостей. Это и стало моим образованием. Я прогуливал все занятия, которые оплачивали родители, — хотя они так никогда об этом и не узнали. До сих пор мое любимое времяпровождение — наблюдать за людьми. Это лучшее в мире образование.
Это преступление, что родители не обращают внимания на естественные склонности своих детей и не подталкивают их к тому, что получается у них легко. Мои безумные идеи, видимо, напугали моих родителей до смерти, поэтому они противились моему выбору всеми силами. Тяга к творчеству у ребенка в американском обществе воспринимается как что-то дурное. Родители не должны стыдиться этого, не должны думать, что мужчина, интересующийся балетом, оперой, различными сферами дизайна, — «не мужик». Сколько семейных драм вызвал этот стереотип! В нашей стране было бы гораздо меньше психических заболеваний, если бы родители принимали своих детей такими, какими их создал Бог, не пытаясь навязать им более «приемлемую» судьбу.
Я поселился в Нью-Йорке в ноябре 1948 года, в понедельник — день открытия оперы. Тем самым вечером в антракте богатая матрона миссис Флоренс Хендерсон положила ноги на стол в ресторане Louis Sherry’s. Наутро газеты всего мира пестрели ее фотографиями, и я понял, что мое восхождение на модный олимп началось. Этот акт публичного неповиновения старому порядку могла бы совершить Изабелла Гарднер лет пятьдесят назад и потрясти закостенелый Бостон — но со времен Изабеллы Гарднер в Бостоне таких смельчаков не нашлось. А теперь я оказался в самой гуще событий: день открытия оперы и ноги миссис Хендерсон вызвали настоящий переполох.
Но блеск Нью-Йорка омрачало для меня проживание с Харрингтонами, очень богатой и очень консервативной семьей. Мой дядя и кузены — Дик и Дональд — стыдились рассказывать своим друзьям, что я хотел стать дизайнером модной одежды и шить женские платья. Тетя, не желая ввязываться в семейную ссору, сохраняла нейтралитет, заявляя, что у каждого есть право заниматься выбранным делом, коль скоро это угодно Господу Всемогущему.
Харрингтоны жили в роскоши: каждый вечер мы ужинали при свечах, а еду готовила и подавала горничная. Выходные проводили в прекрасном загородном доме в Коннектикуте. Все это резко отличалось от нашей очень скромной и тихой жизни в Бостоне, где мы ели фасоль из банки и гамбургеры по субботам. Иногда богатые друзья моих кузенов заезжали за нами на лимузинах с шоферами, и мы ехали по Парк-авеню на вечеринку в чью-нибудь потрясающую квартиру. Помню одну, где все краны в ванной были из чистого золота.
* * *
В Bonwit Teller я месяц обучался работе каждого отдела — потрясающая практика, за которую я буду благодарен всю жизнь. Заведующая складом мисс Росс и байер мисс Доусон рассказывали мне о фирменном стиле знаменитых дизайнеров и объясняли, почему дизайнерская одежда стоит так дорого. Меня совершенно завораживал отдел шляп, и если выдавалась свободная суббота, я проводил ее в ателье — учился шить шляпы. Молодые шляпники объяснили мне азы этого дела. Почти каждый день я видел дам из бутика Chez Ninon — они стали моими ангелами-хранителями. Первое Рождество я отработал в «Клубе 721» — салоне на втором этаже универмага, где мужчинам помогали выбирать подарки для дам. Это было восхитительно — ходить по всему магазину и искать подходящие подарки для женщин. Мужчины тем временем сидели и попивали коктейли, их обхаживали красивые продавщицы, и продажи у нас были феноменальные.
Все праздники нью-йоркское высшее общество проводило фантастические благотворительные балы и маскарады, и гостьи неизменно приходили туда в шляпках. Были и небольшие танцевальные вечеринки, куда приглашали лишь лучших из лучших. То было начало лавины благотворительных балов, ставших главным развлечением для сливок нью-йоркского общества 1950-х. У меня, разумеется, никогда не было билетов на эти вечеринки, и я являлся без приглашения — просто поглазеть. Я прятался за шелковой портьерой или пальмой в горшке и выглядывал оттуда. Первый бал, который я помню, — прием с обязательными шляпками в старом отеле Ritz. На него пригласили многих клиентов и друзей Chez Ninon. Нона Парк и Софи Шоннард предложили мне сделать для бала причудливые головные уборы, которые бы подходили к вечерним платьям. Сказать, что я обрадовался, значит ничего не сказать. Это был мой первый настоящий дизайнерский заказ, и шляпки, которые мне предстояло сшить, должны были надеть известнейшие представительницы нью-йоркского общества, а шил я их как дополнение к самым оригинальным вечерним платьям из Парижа. Тетя разрешила мне переоборудовать комнату одной из горничных под крошечное ателье. Это была моя первая мастерская, и там я работал каждую ночь до утра. По комнате летали перья и цветы: моим главным источником вдохновения были птичьи крылья. Какими романтичными казались мне их грациозные движения! Вскоре я познакомился со всеми поставщиками шляпников с Тридцать восьмой улицы и откопал на складе огромные черные крылья, пролежавшие там с 1910-х годов. Я сделал двадцать девять головных уборов, а дядя и кузены даже не подозревали, чем я занимаюсь, так как крайне редко заходили в комнаты за кухней. Но в вечер бала, когда я лихорадочно заканчивал работу, дядя захотел узнать, почему я не пошел в Bonwit Teller и не явился к ужину. Тут тетя не сдержалась и все ему рассказала, он ворвался в мое «ателье» и чуть меня не прибил.