Повышение градуса проповеди, перенос акцента из области морально-патриотической в духовно-нравственную воспринимается чиновниками от религии как некий вызов. Патриотическая риторика, как позже «миротворческое» говорение, становится ареной борьбы правды и кривды. Вот, например, строки из доноса протоиерея А. Архангельского уполномоченному СДРПЦ на епископа Чкаловского Мануила (Лемешевского) и его окружение: «Мною в Никольской церкви велась оживленная патриотическая деятельность, я инструктировал все духовенство периферийных церковных точек в патриотическом воспитании верующих. Но враги мои решили освободиться от меня, их деятельность направлена не к укреплению и процветанию церкви в патриотическом духе, а к развалу последних ее устоев, т. к. непрерывно слышны антисоветские проповеди» (10).
В свою очередь, уполномоченный докладывает наверх: епископ Мануил «в первом выступлении в Никольской церкви гор. Чкалова (нынешний Оренбург. – Б. К.) нашел нужным сказать только о том, что он при Советской власти пробыл в тюрьмах и лагерях 13 лет, как великомученик… С момента приезда епископа начался было упадок патриотической деятельности церквей. Перестали слышаться патриотические проповеди с амвонов. Но в связи с победой над Германией патриотическая деятельность стала возрастать» (11).
Как далеко можно зайти в играх правящего архиерея с уполномоченным? Критерием оценки действий архипастырей, очевидно, является церковность. Вот, например, уполномоченный хочет, чтобы обеспечить лучший производственный режим, отменить в сельских храмах ряд богослужений, дабы «не отвлекать верующих». Один епископ выполняет его указания без звука. Другой пытается найти разумный компромисс, третий, как Лука, готов и повоевать. Чтобы потом немного отступить.
Вопрос о границах, за которые нельзя отступать ни при каких условиях, очень непрост. И когда мы касаемся вопросов уступки властям советских архиереев, действовавших легально при советском строе, всегда приходится брать во внимание силу вещей, которая в разных регионах, в ситуации разных участников процесса была разная. Понятно, что есть определенные канонические, мистериальные и догматические пороги, переступать которые православным верующим нельзя. Но есть еще и границы жизненные, открывающиеся на узком пути следования за Христом. Для внешнего взгляда они совсем не очевидны, но они есть.
Конечно, Лука должен был учитывать существующие правила игры и отрабатывать боковые для Церкви сюжеты идеологии. Святитель говорил немало патриотических речей. В то же время внутренне он не считал себя «соглашателем», хотя порой его речи транслировали исключительно господствующий дискурс без всякой поправки на реальное положение дел. Что ж удивляться, что некоторые прихожане стали считать его ставленником власти.
Скажем, 19 января 1947 года, на Богоявление, Лука выступил с проповедью: «Ни в одном государстве в различных постановлениях, распоряжениях и законах так не проявилась правда Божия, как постановлениях и решениях Советского правительства». И дальше он заговорил о советских мирных инициативах, о сокращении вооружения и о контроле над атомной энергией. Повторил многие штампы советской пропаганды, чем вызвал недовольство части верующих. Среди верующих Симферополя было немало интеллигенции. Слова Луки о правде Божией в отношении деяний власти вызвали недовольство. «Неужели и он продался НКГБ?» – спрашивали себя прихожане (12).
Этот вопрос, публично никогда не озвученный, дошел до Луки. И вот как он на него ответил в одном из частных разговоров: «Не так давно я узнал, что некоторые прихожане считают меня за красного архиерея и что у меня даже печать красная. Это потому, что они меня не видят и не слышат. На самом же деле я в своих проповедях всегда осуждаю безбожников» (13).
Хваля советскую власть за формально хорошие намерения, он говорил только часть правды. Хотя порой в чем-то эта часть правды была и на грани неправды. Особенно тогда, когда Лука утверждал, что государство не вмешивается во внутреннюю жизнь Церкви, как раньше это делалось через обер-прокурора Синода. Другая часть оставалась в приватных разговорах и отнюдь не в приватных жестах, позволяющих нам смотреть на архиепископа как на предтечу диссидентского движения. Об этом мы поговорим в другом месте, а пока скажем несколько слов о частных разговорах, сохраненных благодаря недреманному оку госбезопасности.
Осенью 1947 года Лука по предложению редакции «Журнала Московской патриархии» пишет статью в защиту мира. Статья заказная, о ней более подробно сказано в главке о религиозной борьбе за мир. Святитель говорит, что не считает коммунизм делом от Бога. Перед отправкой текста он читает его ближайшему окружению и спрашивает их мнение: может, стоит вычеркнуть некоторые фразы, которые все равно не пройдут цензуры. Агент «Вологодский» отвечает: «В условиях существующей свободы слова и печати это место в вашей статье должно быть отпечатано». На что Лука рассмеялся и сказал: «В том-то и дело, что у нас нет ни свободы слова, ни печати, а все эти красивые слова записаны только на бумаге». «Как же так, вы ведь называете существующий строй истинно демократическим и превозносите его, а раз так, то бояться вам нечего», – раскручивает колесо провокации «Вологодский». Лука снова рассмеялся: «Говорить можно все, но на самом деле ничего этого нет». (14).
Тема свободы слова периодически возникает в разговорах святого хирурга. Тем более что сам он говорит апологетические проповеди и, конечно, хочет, чтобы их издали. «А нельзя ли, владыко, поставить вопрос об отпечатывании ваших проповедей типографским способом?» – задает коварный вопрос осведомитель. «В условиях свободы печати у нас это совершенно невозможно», – шутит Лука. И уже более серьезно продолжает: «Я как-то в Москве говорил на эту тему с Карповым, и он мне буквально сказал следующее: «Одно дело, когда вы говорите свои проповеди среди прихожан в пределах храма, но когда эти проповеди делаются достоянием всех, это уже носит другой характер. Вы сами должны это понимать». Вот что сказал мне Карпов, и это совершенно верно. Проповеди митрополита Николая печатаются и издаются только потому, что он примиренчески относится к власти, а я в своих проповедях ругаю их и говорю правду про безбожников» (15).
Взгляды Луки на «свободу слова» в СССР разделяют и священники из его ближайшего окружения. К ним относился о. Николай Ливанов, публично, конечно, ничего по этому поводу не говоривший, но в частных разговорах его иногда прорывало. Как-то, возвращаясь на грузовой автомашине из Евпатории в Симферополь, он завел разговор с ехавшим с ним офицером о коммунизме. «Ваши идеи и принципы, записанные в Конституции, потерпели фиаско, – сказал о. Николай. – Где ваши красивые истины, записанные в Конституции, о свободе слова, печати? Слово «свобода» существует только на бумаге, а фактически ее нет. Все подчинено классовой диктатуре, при ней не может быть свободы. Разве это нормально, когда вы, как представитель коммунистической партии, имеете право печатать все то, что подходит под вашу идею, а вот я не могу напечатать о религии ни строчки» (16).
Но, критикуя власть, архиепископ Лука не заходил дальше определенных границ. По возможности он стремился вписаться в новую советско-церковную симфонию. И даже иногда наивно верил, что она может переродиться в старую, дореволюционную. Во всяком случае, его мысли двигались в эту сторону. Когда летом 1947 года в Крыму отдыхал 1-й заместитель председателя Совета министров СССР В.М. Молотов, он постарался попасть к нему на прием (не удалось). Логика его была проста: «В дореволюционное время приезжавшие в Ливадию цари обязательно принимали правящего архиерея». В 1958 году, аккурат накануне начала хрущевских гонений, он посылает своего секретаря узнать у уполномоченного, правда ли, что в школах собираются вводить преподавание Закона Божия? (17).