Если ты в редкие свободные минуты сидел на табуретке в проходе между койками, а по центральному проходу прошел сержант — свой ли, чужой ли — и ты, не заметив его, не встал, а сержант заметил, то тебя ожидала команда «встать- сесть» этак раз пятьдесят.
Разумеется, существовала круговая порука — за промахи одного отвечал весь взвод. Средство было действенное.
Однако оказалось, что резерв для «завинчивания» и борьбы с послаблениями все же был. Реально он выразился в частых ночных тревогах, когда среди ночи в казарму вбегали командиры рот и гремела команда: «Рота! Подъем! Тревога!» Это были батальонные учения. Весь батальон — две казармы, четыре роты, порядка шестисот человек, с оружием и выкладкой, колонной по три, узость дорог и в тайге диктовала характер построения, — бежал в тайгу и там, разбившись на взводы, проводил тактические занятия. После возвращения в казарму досыпали, сколько оставалось времени, а в 6 часов: «Рота! Подъем! Взвод! Подъем!..» И день шел своим чередом...
Но все это было позже, а теперь надо ненадолго вернуться к первым неделям моего пребывания в этом новом мире.
Очевидно, контраст между ожидаемым и реальным вызвал у меня в первые дней десять что-то вроде депрессии. Иначе я не могу объяснить письмо, которое написал 12 ноября 1954 года и за которое потом извинялся. Да и теперь, через шестьдесят лет, перечитывая его, испытываю тяжелую неловкость. — «Здравствуйте, дорогие! Привет от вашего дальневосточного родственника. Как поживаете? Я здесь служу: бегаю, таскаю, копаю и т. д. Что и говорить, свалял ваш сын грандиознейшего дурака. Надо было, конечно, представить справку из вечерней школы и не рыпаться. Тогда, возможно, и не тронули бы меня. Ну да теперь поздно жалеть. Назвался груздем, полезай в кузов. Вот и лезу. Приходится иногда трудновато, ну да ничего. Довольно тоскливо здесь, по вам скучаю все-таки немного. Родственники как-никак. И живу больше в Ленинграде, чем здесь. Икается вам, должно быть, крепко. Вспоминается, например, такая картинка: Яков Гордин, ученик в отставке, встает утром часов в 12, не торопясь одевается (здесь на одевание и раздевание дается по одной минуте), повалявшись предварительно полчасика и больше. Хорошо завтракает и затем, надев коричневый пиджак, идет на прогулку. После чего отправляется в Эрмитаж или в Публичную библиотеку, где занимается, ну, скажем, историей живописи. (Между прочим, так оно и было. — Я. Г.) Вернувшись домой и пообедав, час-другой переводит бумагу и чернила, а там ужинает и ложится спать, почитав на сон грядущий любимое место из „Д. Грея" о драгоценных камнях. Иногда, впрочем, перед сном он гулял по Невскому. И так до 14-го числа. Недурно. Контраст велик. И очень... Самое неприятное во всей этой истории—это то, что попал в пехоту. Здесь тяжелее всего».
Идиллическая картина летних месяцев между окончанием школы и призывом не совсем соответствует действительности. Это — мечтания. Помимо прочего я занимался тригонометрией, чтобы получить аттестат. Кроме того, много времени мы проводили втроем с друзьями — Борей Иовлевым, моим одноклассником, и Юрой Романовым, Бориным соседом.
У Юры были отдельная квартира и пианино, на котором он лихо играл. Разговоры были сугубо философические. С удивлением вспоминаю, что мы всерьез обсуждали «Что делать?» Чернышевского и, в частности, опыт Рахметова.
В апреле 1955 года Юра прислал мне стихотворение, посвященное этому замечательному лету. Оно называлось «Трое в лодке. По мотивам „Ариона"».
Было трое на челне:
Ницше, Цфасман, Пифагор —
Были счастливы вполне,
Не бывало драк и ссор...
Но поднялся страшный шторм,
Ветер мрачно завывал,
Не блюдя приличья норм,
Налетел девятый вал.
Развалился утлый челн,
И поплыли с этих пор
На «авось» по воле волн
Ницше, Цфасман, Пифагор...
Обо мне было сказано: «Ницше сгиб в пастях акул. За неделю или две...»
Цфасман — это, разумеется, музыкальный Юра, Пифагор — знаток математики Боря.
Боря поступил в медицинский институт, Юра, который был на год меня моложе, — в какое-то училище. «Я теперь металлист», — писал он мне. (Через несколько лет он таки попал в армию и отслужил в железнодорожных войсках.)
«В пастях акул» я не «сгиб», но первые недели мне было тошно, как и явствует из цитированного письма.
Письмо это было написано через неделю после прибытия в полк, но уже 8 декабря 1954 года я писал: «Не беспокойтесь — я снова на коне. Первые дни было довольно тоскливо, кроме того, я немного испортил в конце дороги желудок, и вот меня, пардон, прослабило двумя идиотскими письмами: 1-ми 2-м. Никогда себе не прощу, что позволил себе раскиснуть. (Фи, что за стиль — два слова „себе" в одной фразе!) Не принимайте этот скулеж во внимание».
Тон писем постепенно стал спокойный и информативно-деловой.
В том же письме от 12 декабря: «Бабушка, милая, не беспокойся за своего внука, он здоров, как табун лошадей. И опасность замерзнуть ему не грозит. Он обмундирован, как положено солдату, а уж на учении в самый страшный холод жарко, как после бани. Приходится много и быстро двигаться, и не налегке, а с оружием, лопаткой, противогазом и т. д. Да и вообще никаких „жутких" морозов здесь нет, я ведь живу на берегу океана. Ниже -30° не бывает... Очень мало теперь времени. Занимаемся строго по расписанию. Так называемого „личного времени" в день остается час, и за этот час надо успеть и подворотничок постирать и подшить, и сапоги начистить, и пуговицы надраить, да мало ли что надо... Я вот пишу, а сержант играет на гармони „Клен кудрявый, клен кудрявый, лист резной... Резной-то он, может, и резной, а писать мешает».
Бабушка волновалась, что я буду конфликтовать с начальством. «А что касается моих „обычных капризов", то, бабушка, дорогая, должен тебе сообщить, что тот, кто служит в стрелковом полку „особого назначения", очень быстро учится прятать все свои капризы в самый дальний карман».
Да, капризничать не приходилось.
21.XI.1954: «Я продолжаю трудиться на различных амплуа. Сбылась моя заветная мечта—и грузчиком я тоже поработал. Грузили лес на лесопилку, разгружали тракторы. Здесь у сосен интересная кора—темно-малинового цвета. А в лесу я так и не побывал еще. Не приходится пока. Но по этому самому лесу мне еще придется побегать и поползать с полной выкладкой—32 кг. Надо признаться, что Арсеньев путешествовал по этой самой тайге в более комфортабельных условиях. Когда нам разрешат посылки (ведь по тому адресу, который я вам пишу, могут дойти только письма, а другого нам пока не говорят), вы пришлете мне его книги».
Относительно выкладки в 32 кг — ее в полном виде испробовать не пришлось. Но когда начались тактические занятия, то груза на нас было навешано достаточно — оружие (у меня сперва был СКС — самозарядный карабин Симонова, очень легкий, килограмма четыре; потом, как увидим, мне достался РПД — ручной пулемет Дегтярева, штука громоздкая, 9 кг с полным диском), саперная лопатка, две гранаты, два подсумка, противогаз (на случай атомной войны, очевидно). До 32 кг, конечно, далеко, но весило все это порядочно и очень мешало бегать и ползать. Надо иметь в виду, что наши тактические занятия в сопках проходили по колено в снегу, а то и выше, что тоже не облегчало движение.