В разгар ночи больше не темно — кто вообще придумал, что ночи темные? Эта темнота — лишь одна из многих, неизъяснимо простых деталей мира, в которые ты привык верить, но которые теперь исчезают под натиском всепоглощающего триумфа. Вскоре ты перестаешь различать день и ночь, потому что сон тебе не нужен. Не нужна еда и вода, даже шапка, защищающая от погоды, — для чего все это? Но тебе необходимо бежать, необходимо чувствовать прикосновение воздуха к коже. Сбросить бы рубашку и бежать, чтобы чувствовать ветер, — ты пытаешься объяснить человеку, который тебя держит, что это нормально нормально нормально, но он не понимает, а лицо у него такое, будто кто-то умер, и тебе жаль его, потому что он не понимает, как замечательно и хорошо хорошо все хорошо.
И вот ты объясняешь ему, а он не понимает, и ты повторяешь снова и снова разными словами, но он не слушает на самом-то деле, а только твердит: «У тебя от этого что-нибудь есть?» и «Почему бы тебе не выпить таблетку?», и ты объясняешь, что тебе не нужны таблетки, чтобы это чувствовать, а он не понимает а он не понимает и ты зло приказываешь ему уйти уйти уйти. И он наконец уходит. Но это не страшно, ведь ты ничего такого не имела в виду, и потом все прояснится, и он поймет, потому что все будет иметь смысл, и он тоже станет счастлив, когда осознает, что вот-вот случится что-то прекрасное и грешно мешать этому.
Потом начинается лучшая часть. Финальный подъем. Теперь исчезает не только вес твоего тела, но и все беды и горести этого старого и усталого мира. Голод, холод, нищета и отчаяние — все плохое, что когда-либо испытывали люди, так легко исправить. Нет ничего, ничего, ничего, что нельзя преодолеть. И ты приходишь в восторг — единственный человек из миллиардов, свободный от ноши экзистенциальной боли, которая давит на всех нас. Будущее прекрасно и полно чудес, и ты всем телом ощущаешь его приближение.
Жизни ты не боишься, смерти тоже. Ты вообще ничего не боишься. Горя нет, и нет печали. Ты чувствуешь, как подсознание формулирует ответы на все вопросы, когда-либо заданные несчастным человечеством. У тебя есть неоспоримые доказательства существования Бога и создания Им вселенной. Ты тот, кого ждал этот мир. И ты дашь ему все, ты омоешь его в своих знаниях и погрузишь по колено в свою густую любовь любовь любовь.
Когда я умру, я узнаю Рай — но не по этим ощущениям, а по их бесконечности. Пока я привязана к жизни, все имеет свойство заканчиваться, а то, что приходит после, как и любое воскрешение, требует платы.
Но пока внутри горит этот сжигающий в откровениях вселенский пламень, тебя поглощает стремление зафиксировать все обретенные знания, создать вдохновенную инструкцию идеального завтра. К сожалению, именно в это время реальность наносит ответный удар и начинает серьезно тебе мешать. Руки трясутся так, что невозможно удержать ручку. Тогда ты достаешь кассетный магнитофон, нажимаешь кнопку записи и надиктовываешь кассету за кассетой. Ты говоришь, пока не начинаешь безудержно кашлять кровью, ходишь из угла в угол, пока не падаешь в обморок. А потом встаешь, меняешь кассету и продолжаешь — потому что уже так близка к чему-то, какому-то доказательству или отчаянной надежде, будто твоя маленькая жизнь на самом деле может быть не настолько запутанной и чуть более ценной.
А затем становится слишком громко и слишком ярко и слишком много всего слишком близко к твоей голове и ты кричишь, кричишь, кричишь, отгоняя это прочь. И кто-то держит тебя и говорит боже как это произошло и это что волосы и черт возьми тут твой зуб на полу и они макают палец в кровь и шмыгают носом. Тебе скармливают таблетку снотворного, и ты спишь, и просыпаешься, только чтобы выпить еще одну таблетку, и ты спишь, и просыпаешься, только чтобы выпить еще одну таблетку, как будто они выкармливают из пипетки выпавшего из гнезда птенца малиновки. Несколько часов или дней спустя ты просыпаешься, и тебя охватывает серая грусть, которая заставляет молчать и тихо плакать, пока не отупеешь, и ты спрашиваешь за что, за что, за что тебя так наказывают.
Наконец страх одолевает грусть, и ты откатываешь в сторону камень, выбираешься из могилы, оцениваешь ущерб и делаешь то, что должно. Страх одолевает даже стыд, и ты записываешься к врачу, чтобы просить и умолять дать тебе еще снотворного на следующий раз следующий раз следующий раз.
И только волею безумной удачи — или судьбы, или Провидения, или Иисуса, а впрочем, не все ли равно — ты попадаешь в лучшую на свете больницу, и врач внимательно смотрит на тебя и говорит: «Знаете, вам необязательно так жить». Он задает вопросы, пока ты не рассказываешь ему абсолютно все, и он не напуган и не морщится в отвращении, он даже не удивлен. Он говорит, что такое случается и люди справляются с этим. Он спрашивает, что ты думаешь о лекарствах, а ты отвечаешь, что не боишься ничего, сделанного в лаборатории. В ответ он с улыбкой описывает препараты, один за другим, и тебе хочется упасть на пол и целовать ему руки, как преданная собака, потому что ты непередаваемо ему благодарна. Этот врач так умен, и так уверен, и столько раз видел подобное, что ты набираешься наглости надеяться: возможно, еще не поздно вырасти в то, чем тебе положено быть.
Годы спустя, готовясь к путешествию через весь мир, ты находишь на дне шкафа стопку кассет и понимаешь, что не повезешь их с собой. Одну за другой ты потрошишь их, выдергивая блестящие коричневые ленты. Вот и все, что остается от тех безумных, отчаянных, исполненных восторга дней, — перепутанный клубок пленки. Еще час ты сидишь и клянешься хотя бы попытаться полюбить то, что осталось от бедной больной девочки, которая ночь за ночью записывала на магнитофон свои рыдания, потому что выслушать ее могла только машина. Ты решаешь, что этот клубок пластика мертв, но все равно бесценен — как плацента, которая держала тебя, пока ты плавала во тьме, готовясь появиться на свет. Ты встаешь, выносишь ее наружу и хоронишь под магнолией. Потом возвращаешься, пакуешь то, что берешь с собой, и стараешься простить себя за то, что оставляешь.
Но до этого дня исцеления еще много лет, так что давайте пока вернемся в Атланту 1998 года, и я расскажу, как устроен мир, когда сила мании сравнима по постоянству и воздействию с силой гравитации.
10
— Где ты, черт возьми, была? — рявкнул вынырнувший из-за угла Билл, едва заметил меня в лаборатории.
Я бессмысленно моргнула.
— В депрессии. — Я попыталась сказать это как можно легкомысленнее, хотя меня душил стыд. Последние тридцать шесть часов я провела в кровати рыдая — очередная фаза мании прошла, заставив меня рухнуть с пика на самое дно. Ее наступление спровоцировал укол кортикостероидов, необходимый, чтобы снять жесткую аллергическую реакцию.
Мы изучали растительный мир по берегам реки Миссисипи, проехав Арканзас, Миссисипи и Луизиану и теперь прокладывая путь сквозь невероятно жгучие заросли ядовитого плюща. В процессе фотосинтеза растения потеют, и учебники твердят, что — как и мы с вами — они потеют тем сильнее, чем жарче становится на улице. Вдоль реки Миссисипи можно найти тысячи деревьев одного вида, растущих по линии температурного градиента: чем дальше на юг, тем выше температура. Мы разработали способ измерить количество выделяемого ими «пота», сравнивая химический состав воды в стволе с ее составом в листе — как раз там «пот» и выделяется (это называется «суммарные потери воды из почвы испарением и растительной транспирацией»). По мере того как весна превращалась в лето, мы все четче понимали: пота становится не больше, а меньше, несмотря на то что на всех контрольных точках становилось жарче и жарче. Мне это казалось полной бессмыслицей — но чем больше я потела над проблемой, тем меньше потели деревья.