За восемьдесят с чем-то лет мое дерево наверняка несколько раз болело. Убежать от лавины животных и насекомых, с энтузиазмом пытающихся превратить его если не в убежище, то в еду, оно не могло — а потому научилось защищаться. В арсенале его были острые колючки и ядовитый сок. Самому большому риску подвергались корни — уязвимые, плотно укутанные покрывалом из перегноя. Защита была хороша, но за нее пришлось заплатить ресурсами, которые могли пригодиться для целей более приятных. Каждая капля сока — так и не родившееся семечко. Каждая колючка — лист, не увидевший свет.
В 2013-м моя ель совершила ужасную ошибку. Решив, что зима закончилась, она расправила ветви и выпустила множество новых сочных иголочек, готовясь приветствовать лето. Но май пришел с небывалой весенней пургой; снега за выходные выпало очень много. Обычно для хвойных деревьев метель не страшна — но когда к весу новых побегов добавился вес снега, ветви не выдержали: сначала погнулись, а затем сломались, оставив лишь голый ствол. Мою бедную ель подвергли эвтаназии: родители срубили ее и выкорчевали корни. Я узнала об этом много месяцев спустя из телефонного разговора в разгар солнечного дня. Нас разделяло больше шести тысяч километров; там, где я теперь жила, снега не было вовсе. Какова ирония: стоило мне полностью осознать, насколько живым было дерево моего детства, как оно погибло. Однако гораздо важнее, что оно было не просто живым — у него была биография, так похожая на мою и так от моей отличавшаяся, свои поворотные моменты сюжета. Мое дерево сполна использовало отведенное ему время, и это время изменило его.
То же самое время изменило и меня, мое восприятие детского образа дерева и мое восприятие восприятия елью самой себя. Наука дала мне понять: все куда сложнее, чем кажется на первый взгляд, и именно радость открытия — ключ к тому, чтобы прожить счастливую жизнь. Еще я узнала, что единственный способ сохранить воспоминания — это скрупулезно фиксировать происходящее. Если не делать этого, все, что когда-то было, а сейчас исчезло, окажется забыто. Даже мое любимое дерево, которое должно было пережить меня, но не смогло.
3
Семена умеют ждать. Большинству из них приходится откладывать свой рост минимум на год, а для вишневой косточки и отсрочка в сотню лет — не проблема. Чего именно ждет каждое конкретное семечко, известно только ему самому. Убедить его пойти на риск и пустить первые ростки может только уникальное сочетание нужной температуры, влажности и света, а также множества других факторов. Все это — ради единственной попытки вырасти.
Но даже в своем ожидании семена живы. Желудь, лежащий на земле, и возвышающийся над ним трехсотлетний дуб — одинаково живые. Оба они не растут — только ждут: один — полного расцвета, второй — грядущей смерти. Вы входите в лес и поднимаете голову, поражаясь колышущимся в поднебесье кронам: они так высоко, что вам никогда не дотянуться. Под ноги вы, скорее всего, не смотрите; а ведь именно там, под вашей подошвой, прячутся сотни семян — живых и ждущих. Вопреки здравому смыслу, они надеются на единственный шанс, который может и не выпасть на их долю. Больше половины из них умрет, так и не дождавшись. Пройдет еще много лет, умрет еще множество семян. Их гибель не имеет значения: любая береза, укрывающая вас своей сенью, из года в год порождает еще четверть миллиона новых семян. На каждое дерево, что вы видите в лесу, приходится как минимум сотня других — спрятанных в земле, живых и всем своим существом стремящихся быть.
Семена кокоса — размером с человеческую голову. Они могут пересечь Атлантический океан, упав в воду возле побережья Африки, чтобы прорасти на острове Карибского архипелага. По сравнению с ними семена орхидеи совсем крошечные: миллион весит примерно как канцелярская скрепка. Но любое из них, маленькое или большое, — это лишь питательная среда, призванная сохранить зародыш: набор из нескольких сотен клеток, рабочий проект настоящего растения со сформированными корнями и побегами.
Внутри семени ожидающий развития зародыш сложен вдвое; но стоит ему пойти в рост, как он распрямляется, принимая ту форму, которая была заложена в него много лет назад. Твердая оболочка персиковой косточки, семени кунжута или горчицы, скорлупа ореха — это всего лишь способ удержать его внутри. У себя в лаборатории мы избавляемся от этих оков, добавив немного воды — этого всегда достаточно. Почти каждое семя тут же начинает расти. Как заправский Щелкунчик, я расколола сотни скорлупок и все же каждый раз с изумлением смотрю по утрам на зеленые ростки. Множество сложных вещей оказываются поразительно простыми, когда есть кто-то, кто тебе помогает. В правильном месте и в нужных условиях мы прорастаем, становясь тем, чем нас задумала Природа.
Однажды ученые решили вырастить цветок лотоса (Nelumbo nucifera). Когда вскрытую ими оболочку семени подвергли радиоуглеродному анализу, оказалось, что зародыш внутри провел в торфяном болоте в Китае целых две тысячи лет. Все это время внутри его теплилась надежда на будущее, а кругом зарождались и исчезали цивилизации. И наконец долгое ожидание маленького цветка было вознаграждено — он смог пустить корни в лаборатории. Интересно, где он цветет сейчас.
Каждое новое начало — это финал долгого ожидания. У каждого из нас есть только один шанс стать собой. Каждый из нас одновременно невозможен и неизбежен. Каждое могучее дерево когда-то было семечком, которое умело ждать.
4
Первый эксперимент, поставленный не в рамках рутинных лабораторных занятий, я провела, когда мне было девятнадцать. И все ради денег.
За время учебы в Университете Миннесоты я сменила не меньше десяти подработок. Проведя в Миннеаполисе в общей сложности четыре года, я работала по двадцать часов в неделю (в каникулы это время увеличивалось), чтобы жить не только на стипендию. В моем послужном списке можно найти должность корректора в университетской газете, секретаря декана факультета сельского хозяйства, оператора программы удаленного обучения и техника, который полирует предметные стекла. Я давала уроки плавания, собирала библиотечные книги и сопровождала богатых посетителей к их местам в Аудитории Нортропа. Но все это меркнет по сравнению с моими рабочими буднями в больничной аптеке.
Устроиться в университетский госпиталь мне помогла одногруппница из класса по химии, которая сама там работала. По ее словам, в аптеке хорошо платили да к тому же позволяли брать две восьмичасовые смены подряд, получая благодаря этому сверхурочные за вторую смену. Ее начальник взял меня по знакомству, посвятив изучению моей характеристики обескураживающе мало времени; вскоре я уже оказалась счастливой обладательницей двух комплектов бирюзовой формы.
На следующий день после занятий я впервые отправилась на новую работу, а в два тридцать уже была готова заступить на смену с трех до одиннадцати. Трудиться мне предстояло на цокольном этаже больницы — в главной аптеке, где хранились, сортировались и отслеживались все лекарства, когда-либо выданные пациентам. Это была огромная, полностью самостоятельная организация с собственной стойкой информации, погрузочной площадкой, несколькими комнатами для хранения и локерными холодильниками с разной температурой. Все эти помещения окружали находившуюся в центре гигантскую открытую лабораторию — размером, как мне тогда казалось, с ангар. Здесь всегда толклось множество людей, которые смешивали индивидуальные препараты, необходимые для комплексного лечения. Помощник провизора объяснил, что свою карьеру мне предстоит начать с должности курьера: по требованию доставлять внутривенные болеутоляющие на посты медсестер.