Рядом с водителем сидел юноша в широкополой шляпе, в щегольском цветастом галстуке; Клавдий резко вытянул сцепленные руки по направлению к его сузившимся глазам. Глупо икнул водитель, и застонал раненый на носилках.
Юноша схватил себя за горло. Извернулся, пытаясь уйти от инквизиторской хватки; бледные щеки приобрели зеленоватый оттенок. Мощная агрессия – но слабая защита…
Юноша тонко заверещал, выгибаясь мостом; пиджак на груди разошелся, шелковая рубаха натянулась, четко обрисовывая контуры двух небольших крепких грудей. Клавдий ударил еще. И еще раз – но этот последний удар был лишней, ничем не оправданной жестокостью. Ведьма погрузилась в беспамятство.
Водитель смотрел, разинув рот, и в его глазах Клавдий вдруг увидел себя – изверга, без всякого повода издевающегося над человеком… над женщиной. Потому что, оказывается, юноша в широкополой шляпе был девушкой – но это слишком незначительная провинность, чтобы стрелять по санитарной машине, чтобы вламываться, мучить, доводить до обморока…
– Инквизиция города Вижны, – с отвращением выговорил Клавдий.
К машине бежали. Со всех сторон.
* * *
«…Кто смотрит со стороны – удивляется и страшится… Инквизитор поражает любую из сударынь моих, не касаясь ее, одним только неслышным приказом… Знаки высекаются на камне и чеканятся на железе – знаки помогают нам держать сударынь моих в узде… Знак – щит, а порою и острие… Но только не в открытом бою. Порою, сраженный отчаянным напором, кто-нибудь из братьев моих оставлял знак прямо в воздухе – но предприятие это, для многих непосильное и порою безнадежное, редко приносило победу… Ибо знак, оставленный в воздухе, требует больших усилий и слишком мало отдает взамен…
Сегодня я впервые остановился передохнуть, поднимаясь по своей лестнице. Годы… Кухарка засолила на зиму пять бочонков груздей, и еще пять бочонков разнообразных солений, и десяток окороков поставили из коптильни…
Я не желаю, чтобы приходила осень. У меня дурное предчувствие…
…избавить этих трех от костра. А ту, что травила колодцы, доставить на суд в ее же общину…
Годы гнетут мои плечи, и что скажу я небесному судье, став перед его престолом? Что всю жизнь губил сударынь моих… ибо они губили тоже?..
Зачем я взял на себя этот камень?.. Мне приходит наваждение, я стою на костре, который сам же и сложил…
Вина сударынь моих ведьм тяжелее моей… Я скажу небесному судье – пусть взвесит…»
Телефонный звонок показался ей невыносимо громким. Целый день никто не звонил, целый вечер прошел в тишине, над дневником человека, умершего четыреста лет назад. Еще не поднимая трубки, Ивга почувствовала, как влажнеют ладони.
Назар? Обида, осуждение, зов?..
Трубка была прохладной и тяжелой; вероятно, Ивга до конца жизни будет ненавидеть телефоны. За их внезапность и предательскую неопределенность.
– Ты мне нужна. Сейчас.
Клавдий.
Странно, но она испытала едва ли не облегчение.
Она нужна.
* * *
На этой ведьме были свободные штаны и шелковая рубашка под строгим мужским пиджаком. В присутствии Старжа у нее шла носом кровь, и потому она не отнимала от лица замызганного клетчатого платка; из своего укрытия Ивга наблюдала и слышала весь допрос, и не раз и не два по ее спине пробирал противный холодок – никогда прежде она не видела Клавдия таким. Вот уж инквизитор, инквизитор до мозга костей… будто черный капюшон с прорезями прирос к его лицу. Страшно; гадко смотреть, и, что самое неприятное, даже привычная Ивга ощущает сейчас его напор, ежесекундно преодолевая тошноту и головную боль.
– …Твоя защита не крепче яичной скорлупы. Не заставляй меня готовить омлет.
– Чего вы хотите?.. – Ведьме, при всей ее озлобленности, приходилось туго. Ивга сцепила пальцы, желая, чтобы это поскорее закончилось.
– Имя твоей нерожденной матери. Или уже рожденной, а?
Ведьма зашаталась.
– Стоять, воин… Матка позвала тебя? Зовет и сейчас? Где она? Куда зовет? Место, время, где она прошла инициацию?!
– Н-не…
– Слушай меня, Юлия. Смотри на меня… Ивга!..
Ивга вздрогнула от окрика. Переждала всплеск головной боли, двумя пальцами отслонила меченную знаком занавеску. Выбралась из своей ниши; ведьма пребывала в трансе, руки Клавдия лежали на ее плечах.
– Ищи зов, Ивга. Самое ценное, радостное… Теплое, любимое, сволочь…
– Не мучьте ее, – попросила Ивга негромко.
– Что?!
– Вы обращаетесь с ней, как с животным.
– Да?! А пятеро детей, умерших прямо в цирке? А девять человек, скончавшихся в госпитале? А четыре мальчика, пропавших без вести, а сотня тяжелораненых по всем больницам – это как?!
Ивга с удивлением увидела, что Клавдий не просто утратил обычное бесстрастие – он еле удерживает бешенство.
– Ты соображаешь? Ты понимаешь, что теперь придется взять под стражу всех ведьм? А действующих придется… я не знаю, отстреливать, что ли… И тебя, между прочим, придется посадить за решетку, потому что матка с таким же успехом может сидеть и в тебе тоже… Ищи, Ивга! Ищи Мать-Ведьму!
– Не волнуйтесь, – сказала Ивга неожиданно для себя. И увидела, как блеснули глаза в прорезях капюшона:
– Что?!
– Успокойтесь. У меня от вас очень голова болит. И у нее, – она указала на ведьму, – тоже… Возьмите себя в руки, Великий Инквизитор.
Непонятно, слышали ли ее стражники в нишах – по крайней мере, оттуда не донеслось ни звука; долгое время тишина в допросной нарушалась только сбивчивым дыханием пребывающей в трансе ведьмы.
– Спасибо, – сказал Клавдий глухо. – Спасибо за хороший совет. Можешь считать, что я им воспользовался… Теперь мы будем работать.
Он взял из рук допрашиваемой смятый клетчатый платок и тщательно, без брезгливости, вытер ее окровавленные губы.
* * *
Допрос закончился под утро; Ивга чувствовала себя как после купания в канализационном стоке.
Молодая ведьма была охвачена страстями. Человеческие побуждения представлялись ей теплым месивом, вроде той жижи, что поднимается после дождя на дне заброшенных строительных ям; Ивге являлись, почему-то в черно-белом свете, картины многочисленных людских сборищ – сплетение запахов, звуков, рваная сеть голосов. Извиваясь от напряжения, Ивга накрывала толпу собственными невидимыми ладонями – и чувствовала, как щекочут кожу заметавшиеся в ужасе комочки. Чуть сжимала пальцы – и отпускала снова, и еле удерживалась, чтобы не сжать совсем, и в этом балансировании на грани экстаза находила величайшее удовольствие…
А потом все закончилось. Теперь она была ребенком – вернее, одновременно несколькими детьми. Девочкой в белом бальном платьице, стоящей посреди пустого зала; голым младенцем в кромешной темноте огромной комнаты и продрогшим до костей подростком в мокрой насквозь одежде. И еще кем-то, и, кажется, еще… Девочка шла, осторожно переставляя ноги в тесных туфельках, шла, вслушиваясь в тишину, напряженно ожидая чьего-то зова; младенец упорно полз по холодному и гладкому полу, ощущая впереди источник тепла, а подросток брел по колено в воде, ожидая увидеть, наконец, проблеск света…