Мы сидим в тишине. Слышно, как дышит Ирина Александровна. Я рассматриваю на стене почетные грамоты, дипломы Кирилла, вырезки из интервью, его фотографии. На полке – ТЭФИ, первый ростовский ТЭФИ, привезенный Серебренниковым. И опять мысленно возвращаюсь к нашему интервью, к его последнему свободному интервью.
– Родители, я хорошо это помню, говорили мне: «Никакой тебе не нужен театр! Надо заниматься тем, что сможет тебя прокормить. Вот, иди на военный завод. Это всегда будет нужно стране». Но первыми в той стране закрылись военные заводы. А я зарабатывал на жизнь в кружке самодеятельности. Потом открылись первые частные театры, в Ростове это был театр «Ангажемент», и я принес домой свой первый, кстати, достаточно большой, театральный гонорар. В общем, многое вдруг перевернулось с ног на голову, а в каких-то областях жизни вообще «бесы» полезли из всех щелей.
– Например, «казачьи погромы» в Ростове [в 1993 году]. В нашем дворе посылали к ним гонца «узнать, чего хотят».
– А я до этих погромов, между прочим, делал на Дон-ТР передачу «Казачий круг».
– Кирилл, это сенсация.
– Да. Как ты понимаешь, делать передачу «Казачий круг» с таким не очень славянским лицом, как у меня, было нельзя. И у меня был договор с прекрасной журналисткой Олей Никитиной, что она всё снимает, а я только монтирую. Потому что, если я поеду на съемки, они меня прямо там и погромят. Но потом они погромили полгорода, в частности, общину кришнаитов, с которыми я дружил. Она находилась в Батайске
[33]. Мне очень нравилось там бывать, мои родители туда любили приезжать, потому что там была очень вкусная веганская кухня – редкость по тем временам.
Помню, как один из гуру, который к ним приезжал, оказался бывшим артистом из Лондона. У него я увидел первый портативный компьютер, он мне рассказывал про лондонский театр. В общем, мы с ним часами говорили. И вот эту общину разгромили, людей избили казаки. Я сам мог в этой бойне оказаться – я уехал за полчаса до того, как они пришли. После этого я отказался делать передачу про их «Казачий круг» – из принципиальных соображений.
Впрочем, сами казаки тоже как-то ушли на второй план. И больше, по крайней мере в Ростове, они себе такого не позволяли. Видимо, им объяснили, что город специфический, людей «нетитульной» нации здесь сильно больше остальных.
– Кто не еврей, тот армянин…
– Да. И не надо тут такое устраивать. Потому что еще есть такая национальность – криминалитет. И там никто не хотел кипиша. Казакам это как-то объяснили – и они убрались.
– Очень ростовская история. Скажи, свой сериал «Ростов-папа» ты снимал, чтобы объяснить гражданам остальной России вот это, нечто очень тонкое, про наш город? Это объяснение в любви?
– Сейчас я понимаю, что снимал его, скорее, из ложных побуждений. Мне хотелось как-то перебить криминальную славу Ростова. Она мне казалась ужасной. И я говорил всем продюсерам: «Я хочу сделать сериал, где Ростов – папа, а все истории – про любовь». Они отвечали: «Да, да, как интересно». Но выяснилось, что никто не хочет про любовь в Ростове. Все хотят про криминал.
– В известном смысле в Ростове сильна любовь к криминалу. В моей юности у любой девочки из приличной семьи должен был случиться роман с бандитом. А сами бандиты в городе были овеяны каким-то романтическим ореолом. И, что удивительно, они были очень близко. Не где-то там какие-то криминальные авторитеты, а твои соседи, знакомые. Этажом ниже офиса, в котором располагалась ростовская газета «Город N», где я работала в начале девяностых, например, был офис бандитов. И каждый день мы с ними ездили в лифте.
– У меня близкая встреча произошла еще раньше, потому что моя мама была учительницей. И так получилось, что она была любимой учительницей у братьев Сагамоновых, которые потом стали самыми серьезными и известными ростовскими гангстерами. Я их помню вблизи! Они сидели у нас на кухне и уроки делали. Потом кого-то из них убили, кого-то – посадили. Все это, несмотря на шок, было делом привычным. Мы к этому были ближе, конечно, чем москвичи.
– Дождутся ли зрители твоего фильма «Чайковский», в финансировании которого три года назад тебе отказал Минкульт? Или это закрытый проект?
– Он не закрыт. Он отложен до лучших времен. Я по-буддистски к этому отношусь: со временем всё, что нужно, – произойдет, что нужно, – случится. Что не нужно, – не случится.
– То есть сценарий ты менять не будешь?
– Почему же, я буду бесконечно его менять и переписывать.
– Я имею в виду переписывать, идя навстречу министерству культуры, которое высказалось в том духе, что Петр Ильич Чайковский не может быть геем, потому что он – великий русский композитор. А это взаимоисключающие вещи.
– Да, в этот момент я засмеялся. Им мой смех в лицо не понравился. Так закончилась эта история. Ориентация Петра Ильича Чайковского оказалась скрепой.
Нет, это я переписать не смогу. Я против лжи.
– Вфильме «Лето», за который ты теперь взялся, врать не надо. Даже удивительно, что до сих пор никто не экранизировал какой-нибудь сюжет о Викторе Цое. Потому что Цой – это любовь, сила, вера и, конечно, самый главный кумир поколения 1990-х, то есть нашего.
– Ты знаешь, я слушал другую музыку.
– Какую?
– Я был «алисоманом».
– Но правда, как ты решился подступиться к нему?
– Мне очень понравилась история. Очень чистая, очень искренняя. Она о последнем доперестроечном лете. На дворе – финал застоя, время, которое наше с тобой поколение отчетливо не помнит: мы так или иначе застали энергию перестройки, но почти ничего не знаем на собственном опыте про «поколение дворников и сторожей» – нас таких же «протестных», но тридцатилетней давности.
Это поколение потом сметет перестройка – от них почти ничего не останется, но пока на дворе лето 1983 года. Все живы, прекрасны, счастливы. И Майк Науменко, и Борис Гребенщиков, и Виктор Цой. Всё еще только будет, но пока ничего не произошло. Время как будто замерло на минуту, и в этом застывшем времени они занимаются тем, что любят, – музыкой. Такая подвешенность безмятежного счастья.
– Как снимать эту безмятежность, зная, как потом всё закончится?
– Надо уметь забывать финалы, Катя. И я забываю.
Сейчас, в 2019 году, перечитывая это интервью, зная, чем всё обернется, но еще не зная, чем закончится, я пытаюсь угадать за Серебренникова: он сможет забыть этот финал? Или попробует его перепридумать?
Помню, как на закрытии сезона «Гоголь-центра» летом 2017 года, когда уголовное дело уже было открыто, обыски уже прошли, Малобродский
[34] уже в СИЗО, а до ареста Серебренникова остается меньше месяца, Кирилл сказал: «Главное, во имя чего мы тут собрались, – это искусство. Искусство и любовь. Всё остальное – вторично. Всё остальное, даже самое горькое, мы не забудем, но – простим». И всё. Ни реваншизма, ни жажды мести. Меня тогда это поразило, как поразит потом способность Серебренникова, отстранившись от внешних обстоятельств несвободы, остаться свободным в творчестве даже под арестом. В 2017 году, уже находясь вначале под следствием, а затем – под домашним арестом, Серебренников выпустил оперу Александра Маноцкова «Чаадский» в Московском театре «Геликон-опера», балет «Нуреев» в Большом театре, снял сложный и потрясающий фильм в Африке «Гензель и Гретель» для Штутгардской оперы, поставил в «Гоголь-центре» «Маленькие трагедии» Пушкина, доделал художественный фильм «Лето». О том, каким будет это «Лето», весной 2017-го мы еще не знали. Но Серебренников – предполагал. В этом предположении о том, какими были Цой и Науменко, разумеется, много личного. Но – опять же – я пойму это потом, ретроспективно.