– Но именно вам тем не менее доверили вести первый в истории выпуск «Вестей» 13 мая 1991 года.
– Ой, это чистая случайность. Дело в том, что мы не знали точно, в какой день будет начало вещания. И мы в рабочем режиме готовили выпуски, чтобы стартануть в день икс. Так получилось, что этим днем оказалось 13 мая. Меня не выбирали на эту должность. Так совпало. И понеслось.
– С конями.
– С конями, да. Нам потом долго писали внимательные телезрители, что они не так запряжены, что художник не знает, как там оглобли располагаются.
Первые месяцы работы в «Вестях» я вспоминаю как беспрерывный кошмар. Главное, что мне пришлось освоить – верстку. У меня же в Петербурге на «600 секундах» был салат «Весна»: сваливаешь всё в кучу, и чем контрастнее сюжеты, тем лучше. А здесь-то должна быть логика какая-то. И именно Добродеев меня однажды выучил раз и навсегда. Одну мою такую версточку Олег Борисыч так разобрал на летучке, таким катком по ней прошелся. И я запомнила логику верстки новостного выпуска на всю жизнь.
– А потом был первый вызов новому российскому ТВ. Переворот в прямом эфире. «Вести» в тот момент всё еще возглавляет Добродеев, а вы…
– А у меня отдельная история. Ровно в эти дни я была в Петербурге: заболела мама, и я уехала решать срочный вопрос с госпитализацией, с врачами. И отключилась от всего. Прекрасно помню, как я узнала о том, что произошел путч: мы приехали встречать поезд из Москвы, которым приезжала моя старшая сестра, чтобы тоже участвовать в эпопее по спасению мамы. И вот мы стоим на перроне, встречаем этот ранний поезд, и происходит что-то необычное: несколько минут никто из поезда не выходит. Оказывается, в это время по радио, которое внутри состава, шли сообщения ГКЧП. И люди стояли в вагонах и слушали. Первой на перрон вышла проводница с перекошенным лицом, потом – пассажиры. Люди со странными лицами тихо и печально шли мимо нас. А сестра сразу спросила: «Вы что, вы знаете, что переворот?» Дальше мы уже побежали в машину, врубили радио, потом я стала звонить Добродееву: «Олег, мне приезжать?» Он говорит: «Не надо, занимайся матерью, если что, я с тобой свяжусь, не приезжай». Я металась по Питеру, занималась мамой, и мне дико мешал путч, потому что все не работали, а говорили о политике, а мне нужно было, чтобы работали и лечили маму.
– А такое с вами было, чтобы профессия побеждала человека?
– Как правило, это было связано с ажиотажем, когда ты очень хочешь что-то выдать в эфир и упускаешь то, что сейчас называется верификацией фактов. Я, например, однажды прямо под Новый год Собчака отправила в отставку, не проверив факты. Собчак потом мне рассказывал, что я испортила ему новогоднее застолье, потому что он всю ночь пытался понять, откуда это?
– В 1991-м всё как-то быстро пришло в норму и воспринималось как победа добра над злом, будущего над прошлым. Но прошло всего два года и наступил 1993-й. И вы – снова в прямом эфире. И что-то надо говорить. Кто решает – что и как?
– У меня воспоминания о 1993-м как о каком-то кошмаре непреходящем. Там всё оказывается труднее и страшнее, чем два года назад. Сейчас уже можно сформулировать вопросы: кто допустил роковую ошибку, почему не случились хоть какие-то договоренности, как дело могло дойти до обстрела парламента? Но вопросы – это сейчас. А тогда – нескончаемый кошмар. Вы же помните, всё началось с «Останкино», с отключения вещания. Наша редакция как раз сидела в телецентре, но меня там не было. Когда оборвался эфир, я тут же рванула на Яму
[36]. Надо было готовить выпуск. У нас была возможность выйти в эфир из резервных студий. Редакция туда перебралась: отключать вещание было нельзя! Люди должны узнавать, что происходит.
– Кто-то контролировал, какую информацию давать в эфир, какую – не давать?
– Нет. Это были, что называется, боевые сводки в режиме реального времени. Мы получали информацию по телефону, от наших корреспондентов, которые ездили по городу, от очевидцев, которые звонили в редакцию, из каких-то агентств, с которыми тогда было худо. Мы лепили всё, что приходило, и выдавали в эфир. Без какой-либо другой задачи.
Удивительная штука: когда ты занят, то не концентрируешься особо на опасности. Но помню, в какую минуту я по-настоящему испугалась: когда под окнами раздалась автоматная очередь. И я поняла, что значит выражение – искать пятый угол. Потому что у здания на Яме вся стена – это окна. У нас – второй этаж. И скрыться некуда.
И еще помню, под утро я пошла к сестре на Тишинку, чтобы поспать несколько часов, а потом вернуться на работу. И я легла, закрыла глаза и взмолилась о том, чтобы всё, что вокруг, оказалось мороком, кошмаром, который – я посплю – и рассосется. Так с болезнью бывает, когда после ночи бреда утром спадает температура. Я проснулась под канонаду. Это на Пресне начался бой, началась стрельба. И я рванула на работу и там уже по CNN видела, как стреляют по Белому дому.
– Я знаю людей, которые во время «Норд-Оста» ложились спать с включенным на серое шуршание телевизором, чтобы, если штурм (ведь его станут показывать в прямом эфире), проснуться и мчаться на работу.
– «Норд-Ост» – это особая история. Мы тогда все в обнимку с телевизором, конечно, были. Помню, как я ездила по городу с, разумеется, включенным радио, останавливалась возле магазинов, где продавались телевизоры, забегала туда, чтобы посмотреть картинку происходящего. И я была не одна такая – люди просто вваливались в эти магазины толпами. В любое место, где можно было увидеть, что происходит, они прибегали. И это был отдельный кошмар. Когда сейчас оглянешься, столько кошмаров было!
До 1997 года я отработала в «Вестях». А потом всё закончилось.
– Что случилось?
– Сейчас понимаю: я подорвалась на Первой чеченской войне. Если помните, мы эту войну информационно проиграли – я имею в виду российское руководство. Генеральная линия «мы правы, и мы единственные носители истины» – провалилась. Ее неумело как-то пытались организовать, но не получилось, потому что в тех же «Вестях», где я работала, постоянно появлялись сюжеты о том, как страдает и погибает мирное население, как бездарно проводятся те или иные операции. А я мало того, что пацифист, я с самого начала войны понимала, что это страшная трагедия, которая непонятно чем закончится. С плохими прогнозами просто: они обычно сбываются. Эта война обернулась гуманитарной катастрофой для всех. А у меня, в связи с пацифистским уклоном моих новостных выпусков, просто были неприятности на работе.
– Нервы не выдерживали? Я слышала, вы однажды заплакали прямо в эфире.
– Я даже предполагаю, когда именно: мои коллеги, немецкие журналисты, сняли материал в Грозном про двух мальчишек. Оба были полукровки. И оба остались без родителей: остальных сирот забрала родня, а эти остались жить в развалинах Грозного. В Германии эта история вызвала всплеск эмоций. И мне позвонила продюсер, моя знакомая, и сказала: не хочешь ли ты взять в эфир материалы? Я взяла видео, написала текст и выдала сюжет в эфир. У меня ощущение, что после того как я в эфире этот сюжет увидела, у меня в глазах стояли слезы. А так, чтобы прямо реветь, – ну нет, конечно.