И Евдокия прижала ладони к горящим щекам.
— Эта женщина миловидна, а ваш брат так долго служил на границе, то отвык от женского общества… вот и взял первую, которая показалась довольно доступной…
— Ты думаешь…
— Я почти уверена, — с ноткой пренебрежения отозвалась Богуслава, — что к алтарю она шла вовсе не невинной… ваш брат — благородный человек…
Щеки не горели — пылали.
— Он пока еще ослеплен ею, но вскоре эта ослепленность уйдет. И он поймет, сколь глубоко ошибался.
Если уже не понял.
— Если уже не понял, — Богуслава озвучила украденную мысль. — Он, конечно, станет все отрицать…
Вздох.
Громкий. Совокупный.
— К тому же Евдокия принесла в семью деньги, и он будет чувствовать себя обязанным…
— Если бы от этих денег еще польза была… представляешь, я попросила у Лихо денег… всего-то двести злотней. А он не дал! Говорит, что мы и без того много тратим.
Зачем Евдокия это слушает?
Неужели и вправду надеется услышать нечто, для себя новое.
— Но я же должна хорошо выглядеть! — Августа едва не кричала, но вовремя спохватилась: высокородные панночки следят за своей речью, которой надлежит быть тихой и плавной. — Ты же понимаешь, Славочка, каково ныне молодой бедной женщине…
Евдокия фыркнула.
Не были они бедными, несмотря на все долги князя Вевельского, на проданные картины, на исчезнувшие в ломбардах статуэтки… на фамильные драгоценности, которые пришлось-таки выкупать, хотя Евдокия с гораздо большей охотой оставила бы их в закладе. Куда ей надевать тот сапфировый гарнитур, который якобы ей принадлежит, да только от той принадлежности — слова одни.
— Тише, дорогая, — Богуслава улыбалась.
Евдокия не видела ее лица, но точно знала — улыбается, ласковой правильной улыбкой, именно такой, какая и должна быть у родовитой панны.
— Все еще наладится…
— Как?! — это хотела знать не только Августа. — Мы же пробовали…
— Вы поспешили… погодите…
— Год ведь…
— Год — это слишком мало… и в то же время много… ты права. Целый год прошел, а она еще не объявила о том, что ждет наследника…
— Она старая…
— И хорошо. Для вас, мои дорогие. Княгиня Вевельская не может быть бесплодной… если она желает оставаться княгиней.
Вот уж чего Евдокия точно не желала. Но разве ж у нее был выбор?
Был.
Отказаться.
Он ведь забрал перстень и… и не следовало принимать его.
Любовь?
Любовь — это хорошо… но не получится ли так, что ее будет не достаточно?
Нет, она не сомневается в Лихо… пока не сомневается? Или, если все-таки думает о том, что однажды он попросит развода, все-таки сомневается?
Это дом… или не дом, но люди в нем обитающие… сестры Лихослава… и отец, который до Евдокии не снисходит, и всякий раз, встречая ее, кривится, будто бы сам вид Евдокии доставляет ему невыразимые мучения.
— Поэтому и говорю я, дорогие мои, что надо немного подождать… ни один мужчина не потерпит рядом с собой бесплодную жену…
— А если вдруг?
Робкое сомнение, которое отзывается злой исковерканной радостью. Действительно, а если вдруг боги окажутся столь милостивы… если вдруг не так уж Евдокия и стара… она ведь ходила к медикусу… поздний визит, маска… пусть и говорят, что медикусы хранят свои тайны, но под маской Евдокии спокойней. И он уверил, будто бы все с нею в порядке.
И в тридцать рожают.
И в сорок… и если так, то… то до сорока она сама с ума сойдет.
— Хватит уже о ней, — Катаржина произнесла это с немалым раздражением, точно эти разговоры о Евдокии вновь обделяли ее.
В чем?
В восхищении ее рукоделием? О да, вышивала она чудесно, что гладью, что крестом, что бисером… пыталась, помнится, и волосом, как святая ее покровительница, создавшая из собственных волос гобелен чудотворный с образом Иржены — Утешительницы…
Правда, свои тяжелые косы Катаржина не захотела остригать, удовлетворилась купленными… может, оттого у нее и не вышло?
Какое чудо из заемных волос?
Евдокия стянула перчатки и прижала холодные ладони к щекам. Вотан милосердный, какие у нее мысли появились. Самой от них гадко, ведь никогда-то прежде Евдокия не радовалась чужим неудачам, а тут… будто отравили, только не тело, а душу.
Нет, хватит с нее…
Хватит…
Она уже совсем решилась уйти, когда…
Звук?
Стон… или крик… такой жалобный…
— Вы слышали?
— Это всего лишь птица, — с уверенностью заявила Богуслава.
Птица?
Евдокии случалось слышать и густой бас болотной выпи, и жалобное мяуканье сойки, и разноголосицу пересмешников, которые спешили похвастать друг перед другом чужими крадеными голосами, но вот такой…
Плач.
И снова.
— Птица, — Богуслава повторила это жестче, точно не желала допустить и тени сомнения.
Евдокия же наклонилась.
Не темно, луна, благо, полная, яркая. И висит над самым садом. Но в желтоватом неровном свете ее сам этот сад выглядит престранно.
Чернота газонов.
Стены кустарников.
Уродливые, перекрученные какие-то дерева в драных листвяных нарядах.
И человек.
Он медленно шел по дорожке, которая гляделась белой, будто бы мукой посыпанной. И сам этот человек…
…Лихо надел белый парадный китель.
Он? Окликнуть?
Но куда идет… от дома… и походка такая… пьяная словно. То и дело останавливается, руки вскидывает к голове, но прикоснувшись, опускает. Или нет, сами они падают безвольно, точно у человека нет сил совладать с их тяжестью.
И все-таки, кто это… не Лихо…
Похож и только.
И то стоит присмотреться, как сходство это призрачное растает. Просто человек…
…человек которому плохо.
И Евдокия отступила от парапета. Она найдет кого-нибудь из слуг, пусть выйдут в сад… найдут и помогут… скорее всего какой-то гость князя, из тех, что задерживаются в доме непозволительно долго, отдавая должное и самому дому, и винным его погребам.
Благо, стараниями Лихо, эти погреба вновь полны.
Богуслава старательно улыбалась.
О когда б знала она прежде, до чего тяжелое это занятие — улыбаться. Хотелось закричать.
Схватить вазу.