— Тебе вообще служба нравится?
Он покачал головой и признался:
— Не особо.
— Тогда зачем пошел?
Конюшни были старыми, построенными еще в те далекие времена, когда и сам Познаньск, и Княжий посад только — только появились. И если дом не единожды перестраивали, то конюшни так и остались — длинными приземистыми строениями из серого булыжника. Помнится, в прежние времена Себастьяну казалось, что строения эти достоят до самой гибели мира, а может, и после останутся, уж больно надежны.
Правда, коней здесь ныне держали не сотню, а всего-то с дюжину. Оттого и переделали левое здание под хранилище. Держали в нем, что сено, что тюки золотой соломы для лошадок простых, что опилки, которые сыпали в денники господским жеребцам. Нашлось местечко и для старое упряжи.
А под крышей, вместе с голубями, поселились мальчишки — конюхи.
— Да… отец сказал. Я в университет поступить хотел, — признался Яцек, остановившись. — На правоведа… а он сказал, что среди князей Вевельских никогда крючкотворов не было и не будет… я все равно хотел, но как без содержания? Мне стипендия не положена… и жилье тоже не положено… и вот…
— А ко мне почему не пришел?
Яцек вздохнул.
Понятно.
Потому и не пришел, что стыдился этакого своего выбора. И денег, в отличие от Велеслава, просить не умел.
— Послушай, — Себастьян редко испытывал угрызения совести, — если не передумаешь, то я помогу…
— Но…
— Если действительно хочешь. Отца не особо слушай, он много о княжеской чести говорит, да только мало делает. Уже взрослый, сам понимать должен.
Яцек тяжко вздохнул.
Понимает.
Небось, доходили сплетни всякие да разные, и злили, и обижали… сам-то Себастьян к батюшке завсегда с немалым подозрением относился и ничего-то хорошего от него не ждал, но Яцек — дело иное.
— Так вот, жизнь твоя и тебе решать, какой она будет. А как решишь, то скажи… с деньгами я вопрос решу. И Лихо, думаю, не откажется… да и Евдокия против не будет. Семейный законник — человек в высшей степени пользительный…
— Он тут сидел, — Яцек указал на старую бочку у дверей конюшни.
Над бочкой висел старый же масляный фонарь. Под закопченным колпаком трепетало пламя, и отсветы его ложились, что на бугристую стену, что на жухлую траву.
Пахло сладко, но не розами.
Себастьян присел.
Трава жесткая, будто бы одревесневшая, и ломается под пальцами, а острое былье так и норовит впиться в кожу.
А земля мягкая, что пирог непропеченный.
И больная словно бы, цепляется за когти белесыми корнями, а может и не корнями вовсе, но паутиной… откуда паутина под землею?
Себастьян аккуратно вытер пальцы платочком, который сложил и убрал в карман. Аврелий Яковлевич разберется… хотелось бы верить, что Аврелий Яковлевич во всем разберется.
Пальцы жгло.
Себастьян поднес их к фонарю: красные, точно опаленные, и мелкая чешуя пробивается, спешит защитить… от чего?
— Ты что? — Яцек посторонился, когда Себастьян вскочил на бочку.
— Ничего…
Керосина в фонаре оставалось на две трети.
Себастьян плескал его щедро, горстями. Яцек не спешил помогать, но и не мешал, верно, рассудив, что ежели старший брат вдруг обезумел, то это исключительно его личное дело. Этакую позицию Себастьян всецело одобрял.
— А теперь отойди…
Полыхнуло знатно.
И пламя поползло по керосиновому пятну, изначально рыжее, оно как-то быстро сменило окрас, сделавшись темным, черным почти. И спешило, растекалось, грозя добраться до Себастьяна.
— Что это…
— Понятия не имею, — Себастьян на всякий случай снял ботинки, в отличие от прошлых, эти ему нравились, однако обстоятельства требовали жертв.
Платок с остатками странной паутины он вытащил двумя пальцами и сунул в ботинок.
Меж тем пламя отыграло, и побелело, и белым, оно гляделось ненастоящим. Не пламя — марево. Но стоило поднести руку, и жар ощущался, да такой, что того и гляди — вспыхнет не только попорченная паутиной трава, земля больная, но и камень конюшен.
— Лошади волнуются, — Яцек на огонь смотрел вполглаза.
— Что?
— Лошади, — повторил Яцек, отступая. — Волнуются. Слышишь?
Слышит.
И нервное надсадное ржание, в котором слышится не то крик, не то плач. И грохот копыт по дощатым стенам денника. И сдавленный хрип…
В конюшне пахло кровью.
Остро.
И запах этот тягучий обволакивал.
— Стой, — велел Себастьян, но Яцек мотнул головой: не останется он на пороге, следом пойдет. И руку на палаш положил, с которым он, конечно, управляться умеет, да только не знает, что дуэли — это одно, а жизнь — совсем иное…
Темно.
Окна тут маленькие, круглые, под самой крышей.
И луна в них не заглядывает. А фонарь в руке Себастьяновой еле — еле дышит, керосину в нем капля осталась.
— Яцек…
— Я тебя одного не оставлю.
Вот же холера… упертый…
— Не оставляй. Сходи за керосином. Должен быть где-то там…
— А ты?
— А я тут постою.
— И не полезешь?
Дите дитем… такому и врать стыдно.
Немного.
— Что я, дурень, в темень этакую лезть?
Дурень. Как есть дурень, потому что темнота живая… она прячет… кого?
Кого-то, кто пролил кровь.
…пусть это будет животное…
…кошка…
…или даже лошадь… лошадь, конечно, жаль, но… лошадь — все ж не человек… пусть это будет всего лишь животное…
Яцек сопел.
И значит, не отступит…
— Тут свечи есть, — сказал он, наконец. — У дверей лежат.
— Неси.
Принес. Толстые сальные, перевязанные черной ниткой, с острыми фитилями и оплавленными боками. Свечи хранились в холстине, которую Яцек держал во второй руке, явно не зная, что с ней сделать: выкинуть или погодить.
— Дай сюда, — Себастьян нить разрезал когтем. — Держи в руке. Да оставь ты палаш в покое, тоже мне, грозный воитель выискался…
…и не поможет палаш.
…если вдруг Лихо, то не поможет… напротив, только хуже будет.
— Оставь его здесь, — попросил Себастьян.
— Но…
— Или оставь, или убирайся!
Все ж таки сорвался, не со зла, единственно — от страха, и за него, молодого, не способного поверить, что и молодые умирают. Небось, кажется, вся жизнь впереди и ничего-то плохого с ним, с Яцеком Вевельским произойти не может… и за Лихо, с которым плохое уже произошло, а Себастьян сие пропустил.