— Геля, — Лихо сгреб листы.
— Че?
— Ступай…
— Куды?
— К себе. И больше не показывайся мне на глаза.
Выставить бы ее… но нельзя.
Свидетель. А свидетелей лучше держать под присмотром… ничего, потом, позже Лихо разберется и с Гелей, и с прочею прислугой… и с сестрицами…
Р — родственнички, чтоб их.
— Я скоро вернусь, — Лихо сказал это шепотом, зная, что не будет услышан. — Обязательно… но нельзя упустить момент. Бес прав… и поможет… а ты спи, ладно?
Во сне она улыбалась.
И тревога, не отпускавшая последние дни, отступила.
— Проснешься, и все будет хорошо…
Лихо поцеловал ее в горячую щеку, и ресницы дрогнули, показалось — сейчас откроет глаза, сонно потянется… или спросит, куда это он, Лихо, заполночь собрался…
Туда.
Все одно ведь не спится… и не ему одному… бабка уйдет, а ведь неспроста она объявилась, не случайно Гелю — дуру на нее вывели, и потому спешить надобно.
Он сложил и листы, и шпильки в конверт из плотной бумаги, запечатал сургучом. Подписал. Вся его натура требовала немедля бросить эту бумажную возню, ведь стынет след, того и гляди уйдет добыча, но Лихо заставил себя отложить перо.
Вытер руки.
Сыпанул на конверт мелкого речного песка. Каждое малое действие давалось с трудом, и желтый глаз луны вновь пробуждал голоса.
Шепот ветра.
И шелест мертвого рогоза, скрип старых сосен, от которых остались лишь перекрученные стволы да ветви… и всхлипы болота. Оно многоголосо, то урчит внутри него нечто, то вздыхает, то с шумом подымаются пузыри газа…
Переоделся.
Собственная одежда показалась неудобной, тесной.
Зачем она нужна?
Достаточно пожелать и… луна поможет. Висит низко, руку протяни и сорвется гесперидовым яблоком, которое только и спрятать за пазуху, утащить…
Пуговица за пуговицей.
Негнущимися пальцами. Воротничок поправить.
Перевязь палаша. Прикосновение к холодной стали причиняет боль, но она скоротечна.
…люди слабы. Им нужно оружие, чтобы почувствовать себя хоть сколько бы сильней. А Лихо и без палаша обойдется… к чему сталь, когда клыки есть?
В черном зеркале лицо размыто, Лихо не способен выдержать собственный взгляд.
…медлит, медлит…
…думает, что позволят ему уйти. Глупец…
Он отступил.
Развернулся.
Конверт взял, чувствуя сквозь бумагу горячие угли проклятых булавок. А наваждение отступило. Он, Лихослав, будущий князь Вевельский, человек.
В какой-то мере.
Из дому вышел, пошатываясь. Коня седлал сам, пусть бы и проснувшийся конюх суетился, лез под руку, приговаривая, что ежели пан Лихослав обождет…
…он больше не имел сил ждать.
И взлетев на конскую спину, хлестанул по вороному боку.
— П — шел!
Жеребец, хороший, злой, с места в галоп взял, да понес по ночному Познаньску, только мостовая под копытами заискрила.
Хорошо.
Ветер соленый в лицо.
И глотать, пить бы, напиться допьяна, чтобы вынес, вычистил все дурное, которое вновь ожило… нельзя отвлекаться, ни на луну, ни на шепоток в голове… пройдет… всегда проходит…
Надобно до цели добраться…
Себастьянова хозяйка, панна Вильгельмина, открыла не сразу и была недовольна, но увидев Лихослава, смягчилась.
— Нет его, — ответила она, кутаясь в меховой халат розового колеру. — Нарочным вызвали… так даже переодеваться не стал, сразу уехал… передать что?
— Передайте, — человеческая речь давалась с немалым трудом.
И Лихо протянул конверт.
— Скажите… на словах… что я сам… к ней… сам к ней наведаюсь…
Панна Вильгельмина конверт взяла не без опаски, и на Лихослава она столь старательно не смотрела, что ему совестно сделалось.
Ночь на дворе, а ему неймется… мечется, безумец, приличных женщин пугает… и если Себастьяна вызвали, стало быть в управе знают куда…
…до управы далеко.
…а там могут и не сказать… и что толку ловить тень хвостатую, когда самому можно? Геля ведь написала, где искать ту любезную бабку, которая шпильки заговорила.
Недалеко.
Конь хрипит, пляшет, роняет пену на мостовую. И плеть не нужна, только повод ослабь и полетит, понесется, норовя при том седока неудобного сбросить.
Лихо удержится.
Даром что ли улан?
Он и коня осадит на неприметной тихой улочке, которую именуют Пекарниковой, пусть бы и пекари здесь никогда-то не жили. Однако в воздухе витает сладковатый аромат ванили, имбиря и корицы. Смутно поблескивают витрины кондитерских лавок.
А фонари не горят.
Вместо них — луна, размноженная стеклами, близкая такая, яркая.
Лихослав бросил коня у ближайшей ограды, зацепив повод за острый штырь.
Искомый дом был рядом.
Небольшой. Неряшливый. Не иначе как чудом затесавшийся меж строений куда более приличного обличья. На левом вывеска бакалейной лавки, на правом — ножницы. Домик отстоит от улицы, и прячется, кутается в тени, что старуха — нищенка в тряпье.
Ставни заколочены.
А дверь открыта. И тянет из нее дымом, белым, волглым. Такой рождают не печи, но колдовкины котлы. И зверь внутри унимается.
Нельзя туда идти.
Не одному. Себастьян… или хотя бы околотничий… хоть кто-то, кто станет свидетелем, что он, Лихослав, будущий князь Вевельский, не причастен к тому…
К чему?
К запаху крови, сладкому, одуряющему… так пахло на конюшне, когда он, Лихо, очнулся… и здесь тот же аромат, но он крепче.
Ярче.
— Заходи, Лихослав, — донеслось из-за двери, и та беззвучно отворилась. — Гостем будешь…
Хотел отступить, как то подсказывал разум, но шагнул навстречу и голосу, и темному провалу.
— Что ж ты, княжич, такой упрямый-то? — на ладони Богуславы загорелся болотный огонек. — Сам не живешь… другим не даешь…
— Ты?
— Я.
От нее пахло болотом, трясиной, которая живет под зеленым покровом болотное травы, глядится землею, но ступи — провалишься, ухнешь в черную ледяную воду.
— Зачем?
— Мешаешь, — Богуслава тронула огонек, и тот вырос.
Мертвое пламя плясало на ладони, и отсветы его ложились на Богуславино лицо.