— Ты… ты забудешь свой страх.
— Я забуду свой страх.
— Интересная метода, — субъект поскреб ноготком крашеную простынь. — Слышал я, что от собак так заговаривают… но чтоб от тещи… с другой стороны, если подумать, то против тещи все средства хороши.
Гавриил кивнул.
Просто так, для поддержания беседы.
У него тещи не было.
— Сегодня ты вернешься домой… — пан Зусек говорил низким хриплым голосом, от которого у Гавриила по шкуре бежали муражки.
А может, не от голоса, но от зловещего дребезжания роялю.
Или просто, сами по себе.
В груди крепло недоброе предчувствие.
— Вернусь…
— И смело посмотришь в их глаза. Прямо в глаза. Слышишь меня?
Голос пана Зусека толстяк слышал будто бы издали. И голос этот был подобен грому, а еще прекрасен, как храм Вотана перед праздниками.
Толстяк был готов сделать все, лишь бы голос этот не замолкал. А он замолкать и не думал, говорил и говорил, описывая новую чудесную жизнь, избавленному от диктата женщины. И мрачный образ Аглаи Венедиктовны блек, таял, пока не истаял вовсе, выпуская из грудей нечто этакое, чему названия толстяк не имел. Ему враз захотелось совершить подвиг, перекроить мир или, хотя бы, доесть колбаску, честно уворовонную на кухне собственного дома.
— Иди и будь свободен! — велел голос, и толстяк очнулся.
— Ты свободен! — повторил ему пан Зусек и по плечу хлопнул. — Повтори.
— Я свободен! — с хмельным восторгом отозвался толстяк.
— Ты мужик?!
— Я мужик! — обрело название то, что теснилось в груди. Оно было столь огромным, что было ему тесно даже в груди столь объемной. И от избытка чувств толстяк ударил себя по оной груди кулаком.
Внутрях загудело.
— Ты скажешь им?
— Скажу! — он обернулся к залу и вцепился в штруксовый свой жилет, поднесенный дражайшею тещенькой, небось, исключительно из зловредности, ибо был мал и тесен, а потому нехорошо сдавливал не только грудь, но и живот. — Я им скажу!
Штрукс затрещал. Посыпались круглые пуговки.
— Я все им скажу!
Зал взвыл, надо полагать, всецело одобряя этакое смертоубийственное с точки зрения многих, намерение. Пан Зусек, хлопнув смельчака по плечу, на что тот отозвался сдавленным рыком, велел:
— Не медли. Иди… и скажи!
От толстяка несло зверем, и кончик Гавриилова носа непроизвольно дернулся, что привлекло внимание субъекта, которого чудесная метаморфоза, случившаяся прямо на глазах, нисколько не заинтересовала.
…тем же вечером пан Бельчуковский, слывший меж соседей человеком на редкость благодушным, неконфликтным, устроил первый в своей жизни семейный скандал. До того дня он почитал за лучшее соглашаться и с супругою, дамой, в противовес пану Бельчуковскому, весьма нервической и, что хуже, громогласной.
Сим вечером панна Бельчуковская изволила пребывать в расстройстве, вызванном лучшею подругой, вернее новым ея манто из щипаной норки, каковым подруга просто-таки непристойно хвасталась, потому как иначе объяснить факт, что надела она его в червеньскую жару… у панны Бельчуковской тоже манто имелось, и даже три, однако ни одного нового, тем паче, из щипаной норки.
И данное обстоятельство смущало трепетную душу ея.
Ко всему дорогая матушка авторитарно заявила, что отсутствие манто из щипаной норки, лучше всяких слов показывает, что панна Бельчуковская в свое время сделала крайне неудачный жизненный выбор. Говорила матушка о том, полулежа на гобеленовом диванчике, обложенная кружевными подушечками и вооруженная, что веером, что нюхательными солями, что справочником «Дамского недуга», где подробно расписывались симптомы всяческих недугов, в которых матушка находила немалое утешение… в общем, супруга панна Бельчуковская встретила обильными слезами и не менее обильными упреками, средь которых нашлось место и упоминанию о загубленной своей молодости.
Вместо того чтобы, как то бывало обыкновенно, смутиться, растеряться и вымаливать прощение — в этом действе пан Бельчуковский за десять лет совместного бытия преуспел весьма — он вдруг покраснел до того, что панна Бельчуковская испугалась: не случилось бы с супругом удару.
— Молчать! — рявкнул он да так, что люстра, посеребренная, с подвесами «под хрусталь», покачнулась и эти самые подвесы, стоившие панне Бельчуковской двухнедельной истерики, задребезжали.
— Ты тоже молчи! — велел пан Бельчуковский теще, которая неосторожно выглянула, удивленная криком. — Р — развели тут!
— Что, дорогой? — признаться, панна Бельчуковская испытала столь огромное удивление, что даже образ злосчастного манто поблек.
— Бар — р — рдак развели! — пан Бельчуковский обвел квартирку нехорошим взглядом.
И глаза покраснели, выпучились.
На висках сосуды вздулись.
— Полы не метены! Пыль… — мазнул пальцами по комоду и пальцы эти в лицо супруге ткнул. — Не вытерта! Ужин… подавай!
— Да в своем ли ты уме… — начала было Аглая Венедиктовна, но была остановлена ударом кулака по стене:
— Молчать!
Этот вечер к преогромному удовольствию пана Бельчуковского закончился в тишине и покое… панна Бельчуковская, пораженная этакой эскападой дражайшего супруга была тиха и задумчива, а единственный раз, когда она в тщетное попытке вернуть утраченную власть заголосила, бунт был подавлен одним словом:
— Разведусь, — бросил пан Бельчуковский, поддевая на вилку скользкую шляпку гриба.
Гриб он закусил кислой капусткой.
Опрокинул рюмочку травяного настою, потребление которого до сего вечера было под запретом, ибо и супруга, и ея матушка полагали, что алкоголь дурно влияет на слабый мужской мозг…
— Я… я… — глядя, как исчезают один за другим, что грибочки, что капусточка, что иные, неполезные для хрупкого здоровья пана Бельчуковского, продукты, панна Бельчуковская всхлипнула, не то от жалости к мужу, у которого к утру, как пить дать, случатся желудочные рези, не то от жалости к себе, оставшейся без манто…
— Тише, — шикнула матушка. — А то и вправду разведется… блажь-то, она пройдет… пройдет блажь.
Блажь длилась две недели, за которые в жизни пана Бельчуковского многое переменилось. И это были самые счастливые недели на его памяти…
Гавриил, проводив взглядом толстяка, который тряскою рысцой бежал к выходу из залы, подумал, что все ныне идет не по плану. Правда, плана как такового у него не было, но… вот если бы был, то не было бы в этом плане места ни сцене этой, ни раздавленному венку, ни субъекту, что сунул руки в карманы и, покачиваясь, переваливаясь с пятки на носок, бормотал:
— Эк оно… разбудили мужика… берегись, кто может.