Катарина вынуждена была признать, что он прав.
- Вот видите, - Нольгри Ингварссон развел руками. – И поверьте, даже если вы привезете ей половину складских запасов Познаньска, вы не добьетесь от нее ничего конкретного. Она будет сочинять, но осторожно так, напуская туману, и требовать еще…
И в этом вновь же была толика здравого смысла.
- Но если остались сомнения, то я проверю, - Нольгри Ингварссон указал на стул. – Возможно, девушки проходили по отделу вашего… жениха.
Он сделал весьма выразительную паузу, и Катарина сдержанно произнесла:
- Бывшего.
- Отлично, - Нольгри Ингварссон не скрывал своей радости. – Просто замечательно…
И вот это настораживало.
- Не хотелось бы, - счел возможным пояснить дознаватель, - чтобы он увлек за собой такую здравомыслящую особу… здравомыслящие особы, уж позвольте пояснить, всегда представляли собой немалую ценность…
- Куда увлек?
- В бездну… в Хельмову, уж простите за богохульство, бездну. Он вам говорил о грядущих переменах? Несомненно. И пытался убедить, что перемены эти свершаться, дабы открыть дорогу молодым и рьяным, а заодно уж бестолковым в своем рвении… нет, они ошибаются. Все ошибаются. И вы мне поможете это доказать. Не так ли?
Прозвучало так ласково, что Катарина сочла нужным согласится. Пожалуй, согласие ее прозвучало даже излишне поспешно, но…
- Чудесно, просто чудесно, - Нольгри Ингварссон потер руки. – А теперь перейдем к делу… как вам показался князь?
…утро выдалось морозным.
Ах, хорошо…
Белое кружево, которое к полудню истает, затянуло стекла, расползлось по подоконниках, стыдливо прикрывая черноту их. И стоило потянуть за раму, та распахнулась с готовностью, будто только и ждала случая. В лицо пахнуло свежестью, стирая остатки муторного сна.
И вправду хорошо.
Отлично даже.
Пахло кофеем, значится, панна Гжижмовска проснулась уже и хлопочет, звенит медью джезв, коих у ней на кухне с полдюжины, выбирая меж них единственную правильную, годную для нынешнего дня. И выбравши, наполнивши ключевою водой, поставит ее на сковороду с меленьким песочком, чтобы медленно, степенно набиралась она жару. Сама же возьмется за мельничку.
Кофий у ней получался горячий.
Тягучий.
Способный и покойника поднять.
О покойниках этим утром думалось как-то на редкость спокойно, даже с радостью. И Себастьян прекрасно осознавал: причины этой радости вовсе не в покойниках, но в том, что хотя бы на малый срок, а сбежит он от нудной кабинетной работы.
Он позволил себе несколько мгновений отдыха, просто стоя и разглядывая город, подернутый сонной дымкою. И сизая, несла она в себе легчайший дух тлена, сказывалась близость проклятых земель.
Петухи молчали.
И собаки.
Скоро, скоро загрохочут по мостовой колеса, выйдут дворники на парад свой, метлы заскребут о камень, очищая не только от мелкого сора, за день предыдущий скопившегося, но и от белого этого пуха, преддверия зимы…
…а все ж таки любопытственно будет узнать, куда влез Антипка.
…и Себастьян роздал задания, но…
…акторы местные жирком заросли, в петухах вон и в тех задору больше, а эти… привыкли, что тихо, ленно… и ладно, если выйдет узнать, где Антипка остановился, но ведь и того, мыслится, не найдут.
Он спустился в столовую.
И панна Гжижмовска, окинувши придирчивым взглядом, сказала:
- От хорош, как гусь на Зимний день. Только яблоку в клюв запихать осталось. И петрушки…
Уточнять, куда гусю оному традиционно петрушку пихали, к счастью, она не стала. Но подала завтрак: яичницу-глазунью да тонюсенькие копченые колбаски, острые до слез, а к ним – маринованные огурчики, да рубленную крупно капусту, да хлеб черный, ноздреватый…
- Твоя вчерась заявилась.
- Которая? – Себастьян осознал, что голоден: пахли колбаски одуряюще.
- А что, уже несколько? – панна Гжижмовска, запахнувши полы халатику своего, перетянулась поясочком да устроилась напротив.
С трубкою.
И с кофием.
Кофий она пила из махонькой чашечки, а значится, в настроении была меланхоличном, но скорее благостно-меланхоличном.
- Актерка… актерствовать желала, требовала, чтоб я ее в покои твои пустила. Я ее погнала… будут мне тут всякие заявляться… и тебя погоню, коль не укоротишь. А то ишь… кошелкою обзывалась, - пожаловалась панна Гжижмовска.
Сидеть с ней на кухне было уютно.
Гудел огонь в плите.
Грелась кастрюлька с опаленным боком. Булькало в ней варево неизвестное, время от времени крышку тревожила и та приподнималась, звякала. Дрова горочкой. Буфет старый, если не сказать, древний. И полки. И медные половники на них, от махонького до огромного, которым по лету вареньице мешают…
- Ты-то ешь, а не спи… - панна Гжижмовска вытащила из рукава косточку на веревке. – На от. Надень. В Хольме пригодится… и если выйдет нужда, запомни адресок. Обратишься. Косточку ему передашь. Коль живой – поможет…
…утро выдалось морозным.
Ольгерда морозов на дух не выносила. Казалось, холод проникает сквозь стены и бархатные плотные занавеси, змеею проползает под коврами, чтобы взобраться по льняным простыням да под пуховое одеяло.
Мерзли ноги.
И руки.
И нос.
И вся-то она сразу становилась слабая, беспомощная.
- Проснись и пой, сестрица, - дорогой ненавистный братец содрал одеяло, и холод тотчас окутал бледное тело. Ему, холоду, шелковая пижама не была преградой. – Этак ты все проспишь.
Братец, чтоб его Хельм прибрал, выглядел бодрым.
Нервоватым.
Значится, вновь играл и, думать нечего, проигрался. И теперь пришел… зачем? Понятное дело…
- Где? – спросил он, устраиваясь за туалетным столиком.
Поднял пудренницу. Повертел. Заглянул. На место поставил. Сунул нос в коробку с пуховкой. Скривился. Он переставлял склянки, не забывая каждую понюхать. И мрачнел, наливаясь грозною яростью.
Ольгерда закрыла глаза. Холод делал ее слабой. Или не холод, а этот человек, с которым она по неведомой прихоти оказалась связана узами родства.
- Ты купила? – ему надоело искать и злость требовала выхода, причем немедля, а потому склянка с духами – «Амуръ», три злотня за флакон – полетела в угол.
- Купила, - Ольгерда все ж села.
Сняла сеточку для волос. Пробежалась пальчиками по лицу, к которому, казалось, приросла маска для сна. Сняла. Потрогала веки: крем впитался хорошо.