Маша все была прежней, только постарела, стала Марией Акимовной, и работала она теперь не в школе, не в училище, а в церкви на Тверской улице уборщицей. Ей предлагали и за свечным ящиком работать, но с деньгами ей не хотелось разбираться, она и считала не очень хорошо, боялась ошибиться, или хуже того – ведь и обмануть ее могли очень просто. А с тряпкой и ведром она хорошо ладила.
Знала она, всегда знала, что мальчик ее был необыкновенный, зла в нем не было ни на копеечку, все его любили. Он как будто зла не видел, да и оно на него до времени не смотрело. А вот девушки на него очень смотрели, он многим нравился. Они около него покрутятся-покрутятся – свободный человек, а не так уж много свободных мужчин в нашем городе, женщин всегда в избытке. Он никого из них не обижал, не обещал ничего, но никакого мужского внимания не оказывал, и они одна за другой от него отдалялись… Все, видно, хотели, чтобы Всеволод на них женился. Но об этом Мария Акимовна с сыном никогда не говорила… Жалко, конечно. Даша была хорошая, и Надя тоже…
Так сидела Мария Акимовна на скамеечке возле справочного окна, без единой слезы, а рядом с ней Миша сидел и плакал. А она перебирала свою прошедшую жизнь и понимала ясней ясного, что Воля ушел, как и пришел, чудесным образом. Не знала она, от кого понесла, откуда он взялся, и не знала, куда он теперь ушел.
Страшно было только одно – зачем его убили?
Да и кто? Кому он помешал?
Видно, что Миша о том же думал, потому что обнял ее – она маленького роста, а Миша длинный, на голову выше – и говорит:
– Это музыка Волина, это все музыка. Не могли они ее вытерпеть, она их просто сжигала. Она огненная была, его музыка. Небесная…
– Да, да… – кивала Мария Акимовна. Она соглашалась, что музыка та была небесная. Силилась ее вспомнить, но не могла. С ним вместе ушла та музыка…
Боль была такая огромная, изумляющая – бо́льшая, чем можно было бы вообразить. Она вся помещалась во лбу, и он висел на ней, как полотенце на гвозде. У нее было острие, у этой боли. Она имела коническую форму и была сосредоточена именно в этом острие. Во всем мире не оставалось ничего, кроме боли. Но вдруг появилась крохотная сияющая точка, она как будто двигалась, слегка вращалась и тянула его к себе. Стенки черного конуса стали еще чернее, и стало заметно, что они движутся, как будто эта яркая точка заставляла их вращаться, втягивая в себя. И сам он почувствовал тягу этого движения. Точка расширялась, оттуда бил острый луч света, и он устремился туда. Боль была с ним, но тоже вращалась и переставала быть такой мучительной. И нота «ля» возникла в этой расширяющейся точке, и он весь подстроился под нее и двинулся в сторону света. Коридор тьмы вращался, сдавливал его, но и слегка расступался, становился как будто просторнее, и движение к светлой точке становилось все более ощутимым. Туда тянуло помимо его воли, но и воля его тоже направлена была в ту сторону.
Как будто трудное возвращение домой – мелькнуло в сознании. Давление черных стенок ослабевало. Он уже почти выбрался на все расширяющийся свет. Но снова вернулась боль, уже не конусом, впивающимся в лоб, теперь она резала спину – острая, как будто двойная. И тут его мощной силой вытолкнуло из черной трубы, боль в спине вспыхнула и погасла. Сделав последнее усилие, он расправил прорезавшиеся в спине большие влажные крылья.
Ноги совершали легкие движения, как при ленивом плаванье, руки свободно раскинулись во всю длину, подъемная сила крыла несла его ввысь, и он почувствовал, что размеры всего изменились, рухнула координатная сетка, к которой он так привык, а звук «ля» расширился невообразимо, как будто впитав в себя все оттенки слышимого и все те, которых не было в звуковом обиходе человеческого уха… Он был выше боли, она осталась под ногами.
Они думают, что они меня убили. Но это невозможно. Никого убить невозможно. Бедные злые дети… И тут он увидел боковым зрением верхушки новых крыльев, полупрозрачных и переливчатых. У них не было своего цвета, они отзывались на сияние, разливающееся вокруг, отливали розовым и зеленоватым, и управлять ими было так же легко, как пить или петь, – какое-то маленькое усилие, которое делаешь, когда шагаешь или плывешь. И он поплыл, наслаждаясь движением, нежностью ветра и легким дребезжанием света…
Но задание-то я не выполнил. А можно ли было его выполнить? И я не первый, кто не смог его выполнить. Сколько их было, непорочно рожденных? Один говорил, его не услышали, другой писал, но никто не понимал написанного, был такой, который пел, и его тоже не услышали. А я играл на флейте… Где флейта? Ее отобрал тот несчастный парень в черной кожанке? Как жаль. Но флейта – он вдруг понял – была при нем! Она была заткнута за широкий пояс, который плотно стягивал тело. Он вытянул ее. Блок-флейта, деревянная, теплая, с семью отверстиями на лицевой стороне и с октавным клапаном на тыльной. Приложил к губам, подул. И она запела лучшим из голосов.
Он летел по незнакомому миру, который узнавался с каждой минутой, как переводная картинка, сверкающая под слоем разбухшей никчемной бумаги. Нет, мир этот не был незнакомым. Мы все тут бывали, бывали… Он отдался целиком и движению, и мелодии, и ускользающей мысли. Она его куда-то звала, эта невысказанная мысль. И он поплыл туда, куда она его направляла. И не было никакого «сначала» и «потом» – все было одновременно, и во всей полноте. А, это время закончилось, – догадался он.
Коган уже много лет спал не в спальне, с женой, а стелил себе в кабинете, на узкой тахте. Вечером он долго читал, потом написал письмо сыну, помешавшемуся на каких-то каббалистических книгах. Сын проживал в маленьком городке Бней-Брак под Тель-Авивом, и старый Коган все пытался наладить с ним хоть видимость контакта. Потом написал письмо дочери, профессору американского университета. Она занималась современной психологией. Изредка она присылала ему ссылки на свои работы, и он с отвращением читал ее статьи, которые вызывали у него то же самое чувство протеста, что и размышления его сына… Вспоминал о сегодняшней аутопсии. Эти загадочные мешки в разрезах за лопатками были необъяснимы, раздражали своей необъяснимостью и вообще не лезли в ворота его строгого и точного знания. Он посмотрел на часы – был уже третий час. Пошел в ванную, вынул вставную челюсть, положил в стакан с водой, прополоскал рот, помочился с некоторым трудом. Лег и быстро заснул. Но вскоре проснулся. Перед ним стояла смутная светлая фигура, неузнаваемо знакомая. Коган сделал движение навстречу, привстал на кровати. Точно, точно, это был сегодняшний покойник. Никаких слов не было произнесено. Только звучала тихо, как будто от соседей, бедная светлая музыка. Флейта. Пришедший приглашал за ним последовать. И Коган последовал. Все происходящее не имело ни малейшего оттенка мистики. Убедительная реальность…
Утром жена дважды позвала его к завтраку, он не шел. Она вошла в кабинет. Мертвый Коган лежал под клетчатым пледом и улыбался.