— Это про баб? — Он смотрит на меня рассеянно, мутно. — Агент женского пола? — И сразу вспыхивает, воодушевляется: — Очень, очень большая тема, бесконечно по-своему интересная! Вот мы кончаем уже, пойди поищи скамейки, а вернешься когда — расскажу…
Я зеваю, потягиваюсь, прохлада каменного пола меня разморила. Но надо и к ребе! Сначала я попетлял для блезиру возле столов и стоечек картотеки, постукал об пол мягкими креслами и, не спуская глаз со спины Хилала Дауда, пошел на цыпочках к ребе.
— Ребе, у них горячка пошла! — сел я рядом на свой табурет. — Нас могут завтра же перебросить в Москву! Не брать ли пергамент? Стащу пергамент и скроюсь в пустыне, завтра может быть поздно!
Ребе на меня раскудахтался, замахал руками:
— Ша, ша, живи себе тихо! Он уже в Москве, он уже в пустыне! Не бери себе в голову этих глупостей… Я слышал, ты задал сейчас интересный вопрос: про тягу мужчины к женщине. В Талмуде по этому поводу есть множество толкований. В одном месте сказано, что мужчину легко упросить, а женщина упряма и несговорчива. Почему? — И ребе выбросил к небу указательный палец. — Ханина бен Доса
[60] отвечает так: «Женщина сотворена из кости, а мужчина из праха. Капни на глину водой, и глина тут же растает…» «Так почему же мужчину влечет к женщине? — спрашивает Ханина бен Доса и тут же сам отвечает: — Мужчина дает женщине семя, поэтому за женщиной бегает, как будто дал ей на сохранение драгоценность». Но опять вопрошает Ханина бен Доса: «Почему же в таком случае мужчина смотрит в землю, а женщина — на мужчину? Потому что каждый смотрит на то, откуда произошел».
«Сегодня ребе не понимает меня, все у нас невпопад: Кушайри, Ханина бен Доса…» И чуть не выкрикнул свой вопрос: «Почему ваша Мирьям, ребе, такая блядь?»
Но спросил иначе, спросил про негодных женщин. И ребе снова обрушил на голову мне лавину Талмуда:
— Блудница, малолетка, старуха — мужчина не вправе брать за себя такую! Тот, кто идет на это, проливает семя всуе, тот не занимается размножением, а подобен проливающему кровь, ибо уменьшает образ Бога, переступая заповедь «плодитесь и размножайтесь»… Отсюда следует вывод: за оскопление мужчины сурово наказывать, а за холощение женщины — нет!
Едва уловимый шорох заставляет меня обернуться. По сцене ходит Хилал Дауд, разминая затекшие ноги. Он моет на сцене кисти, а солнечный столб переместился с портрета на противоположную стену. «Волоки стремянку, сынок!» — кричит он мне.
— Нет, ты дослушай, не уходи! — велит мне ребе. — Он больше тебя не отпустит, не выходи из круга.
Соображаю туго, мучительно: «Круг? Какой еще круг?»
Ребе облизывает пересохшие губы, ребе жарко тоже. Надо бы принести ему хотя бы стакан воды… Курит ребе еще вдобавок! Принести ребе пепельницу, а то стряхивает пепел в ладонь.
— Ты должен, Иешуа, дослушать, несмотря на то, что занят сейчас мицвой
[61], несмотря на то, что по этому поводу даже сказано: «Кто совершает одну мицву, свободен от всякой другой!»
Ребе плюет в ладонь и тычет туда сигарету, она шипит, выпустив струйку ядовитого дыма.
— Ребе, помилуйте, таскать для Насера скамейки — это мицва? Мы Торой ведь занимаемся, Талмудом и Торой! Что есть превыше этого?
— Нет, не говори так! Это еще проверить надо, что за душа то была: не все, очевидное нам, судится Богом, как нами…
— Ну и что? Насер мертв уже, душа его отлетела, кто бы она ни была. Так что, таскать мне скамейки для трупа, для падали?!
Ребе качнулся ко мне, желая любовно заключить мою голову в обе ладони, но увидел пепел в руке и просто поцеловал меня в лоб.
«Где же стремянка, сынок?» — слышится окрик шефа. Он возбужден, доволен удачным портретом. Потом кричит по-арабски, явно подражая Ибн-Мукле, дискантиком влюбленной школьницы: «Куда же ты скрылся, прекрасный отрок?»
Хватаю тяжелого Кушайри и вскидываю его над головой, чтобы он увидел, и тоже подыгрываю под этого пидора: «О возлюбленный мой, я углубился дорогой в эту книгу, меня захватили святые деяния… Но вот я спешу, поспешаю к тебе со всех ног!»
Сейчас он пойдет купаться, мой шеф, ну а я… Пойду во Дворец пионеров, на бокс, мне надо намылить сопатку Тахиру, этому спесивому наглецу! А шеф не велит… Веди с ними дружбу, сказал… Ну а ребе, что ребе на это скажет? Как он скажет, так тому и быть.
— Ребе, а что говорит Талмуд: должен ли еврей прощать оскорбления?
Он долго глядит на меня, собираясь с мыслями: этот вопрос застает ребе врасплох. Но он привык уже, привык к моим самым неожиданным вопросам.
— Если мудрец тебя оскорбляет… Если обвиняет мудрец, тут ты внимай ему, ибо добра желает. К ногам его припадай, днюй и ночуй в его доме — так говорит Талмуд.
— Нет, ребе, он не мудрец и не еврей, он над народом моим глумился, он образ Божий во мне уменьшал, оскорбляя.
— Тогда другое дело: обидчика порази! Порази, как Пинхас поразил Зимри и Козби
[62], как царь Давид поразил всех хулителей Божьих.
«Ого, наконец я слышу сегодня что-то четкое, вразумительное! Ай да ребе, ай, спасибо, ай, молодец! Именно это мне и хотелось услышать… Да, ну а мир, ну а дружба?»
— А если мир лежит на весах, мир и месть — что предпочтительнее?
— Для еврея?
— Ну да, для еврея, для меня в частности?
Он пожевал с минуту губами, затем ответил, как бы помыслив, как бы вслух советуясь с кем-то:
— С миром они сами придут, покаянные и смирившиеся.
Я оставляю ребе и бегу за стремянкой: она лежит у входной двери, дюралевая, легкая. Всхожу с ней на сцену и ставлю у задника, где будем вешать сейчас портрет Насера.
— Ты этими бреднями не больно-то увлекайся! — говорит мне шеф назидательно, поверив, что там, в отделе древних рукописей, я и в самом деле углубился в Кушайри. — Ну сам скажи, как доказать истинность жизни Мухаммада на основании им же написанной книги? У тебя, сынок, впереди большая работа, ты уж держись своих собственных корней.
Мы обматываем черным крепом огромную раму, втискиваем туда портрет.
— На Ближнем, сынок, Востоке встает нынче зверь со страшной пастью: против медведя — лев иудейский, который грозит медведю обглодать все мослы. Вот с этим-то львом нам и надо выяснить отношения уже сейчас: или же насмерть схватиться, или же… Не знаю, что! Дипломатических отношений нет, а маразматики наши, эти кремлевские старцы, — не знаю, что они думают там!
Шеф берет портрет, а мне велит стремянку держать покрепче. Он лезет наверх, над головой у меня висят его тапки. Он метится с петлей на гвоздь, качая, как маятник, тяжелый портрет: в глаза мне летят соринки. Сверху я слышу: