«Кто же эти двое? — стал я усиленно думать. — Какие-то вздорные люди: только что восхищались героями алии, брались поставить мне памятник, предлагали любые деньги… Что им здесь надо?» И стал смотреть на Джассуса: «Кончайте, доктор, смотрите, как я устал!»
Но пытка моя продолжается: Джассус не хочет понимать мою мимику, а визитеры мои сидят со скорбными лицами, тяжко вздыхают, обмениваются взглядами и кивками, но уходить не намерены, нет.
Гости все-таки, надо их занимать разговорами! И привожу им слова ребе Вандала, что жить на Святой земле — это заслуга, и далеко не каждый достоин этого.
— Есть евреи, говорил нам ребе, которым назначено жить на этой земле в покое и мире с самими собой. Есть такие, которым ступить здесь только ногой, согреть себе чуточку ноги, и бес их гонит прочь, гонит отсюда немедленно. А есть и третьи, которым вовеки здесь не бывать, они мимо валят: и воздух им плох, и климат не соответствует, а камни наши священные — груда ненавистных развалин… Это расчеты Бога с каждой душой, и ничего не имеют общего с заслугами предков, что уходят корнями в заслуги первых отцов.
— Да! — замечает печальный Юра. — Это большая для нас потеря, что ребе Вандал сюда не пришел. — И Юра придвинул ко мне головку от микрофона, постучав по ней пальцем. — Ты многому от него научился, толкуешь о всяких премудростях, а вот иврит не знаешь! Арабский знаешь, а язык Торы и наших молитв — нет. Как это все объяснить?
Я развожу руками и улыбаюсь: так, мол, уж вышло!
— Ребе нам говорил, что этот язык живет в наших генах, в крови… Стоит прийти нам на родину — мы сразу язык вспомним… Вы знаете, вот слушаю я иврит и чувствую, что все понимаю. Как будто оглох временно, будто затычки в ушах, как бывает во время контузии.
И тут меня Юра спросил, а как мне видится душа ребе в свете его же собственных рассуждений? В свете его же теории о заслуге жить на Святой земле?
— Ведь ребе твой как раз из третьих — даже ногой не дали сюда ступить?!
Рана была еще совсем свежей, а он ткнул в нее раскаленным прутом. Этот вопрос я даже сам себе страшился задать.
А маленький стервятник мгновенно взлетел над столом и клюнул в эту же рану железным клювом, но в тысячу раз больнее:
— Да потому, что поступки таких людей не исходят из доброго сердца и здравого рассудка, одно им название — авантюризм! Вы славы себе искали — немедленной, громкой, как и ваш провокатор по имени Барух…
Я застонал беззвучно. За такие слова немедленно бьют в зубы, бьют наповал, насмерть. Продолжение мозга у меня — кулаки, я хорошо знаю, на чем я вырос и кем себя сделал. Хорошо знаю, когда белеют у меня зрачки. В эту минуту они у меня побелели — будьте уверены.
Я поднялся, набычившись, на ноги, смел со стола магнитофон, и вместе с белой головкой он грохнулся на пол.
— Не вы нам судьи, слышите?! Никто в этом мире нам не судья! Вон отсюда, сукины дети!
Лежу на кровати и медленно прихожу в себя. Я снова опутан бинтами и проводами, и все присоски на мне, все мои пиявки. Тихо в палате, лишь там, за стенами, что-то стрекочет… Давно утихли все голоса, и слезы мои просохли.
В моем изголовье кто-то сидит, гладит меня по лицу, успокаивает:
— Я одному всегда поражался, Иешуа, за что ты меня ненавидишь? И вдруг такой приятный сюрприз — с такой любовью меня защищаешь… Я буду ждать тебя у ворот, у райских ворот со стражниками, ибо большего защитника, чем ты, мне и не надо! А жизнь коротка, все равно ничего не успеваешь доделать…
Глава 14
Поединок
Я поднялся к себе, оставив ребе наедине с Кушайри, с его пергаментами и манускриптами, расшнуровал и потащил с ног бурые от пустынной пыли армейские башмаки, ненавистную робу в разводах соли и встал под душ — ледяные струи.
Во мне шевелится отчаянный страх: «Не прилетел ли из Москвы приказ?» — и хочется немедленно лететь вниз, украсть пергамент и действовать дальше как Бог на душу положит. Ребе спокоен и безмятежен, и это мне очень не нравится. «Кончайте спячку!» — мысленно кричу я ему, вымывая злую беш-кудуккскую пыль, въевшуюся в поры, вычесывая из головы песок. Но тешу себя надеждой, что ребе еще очнется, учуяв грозящую нам опасность: отлепит глаза от поврежденных неумолимым временем страниц Кушайри, взглянет на сцену, где висит Насер, обрамленный креповой лентой, — подсохнет холст, и запах тления достигнет ноздрей ребе, взволнует ему сознание и возвратит в действительность.
Я облачаюсь в шорты и свежую рубаху. Все грязное в охапку: башмаки, берет, замызганную одежду полагалось вернуть на склад, едва я прибыл со стрельбища… На склад! Вся катавасия, весь базар возникают в первую очередь там, склад мне сразу выдаст тайные мысли начальства, ибо самый чуткий орган.
Каменный двор медресе пышет зноем, мертв и безлюден. Крутой каменной лестницей схожу в подземелье, навстречу божественной прохладе. Из-за массивной двери, обитой железом, доносится пение жаворонка, слова томительной песенки:
Прилетели кони счастья, и один
Сияющий, счастливый день!
Узнаю Ибн-Муклу, его дискантик влюбленной школьницы! Не дремлет зоркое око диван аль-фадда, читает почту, мерзавец, работает. «Аллах не без милости, без вызова не входить!» — приколото на его двери, чуть повыше медного молоточка.
На складе, стоя у поперечины, я испытываю огромное облегчение. Слава Богу, эвакуация мулло-бачей не предвидится!
На длинных полках, теряющихся в глубоких недрах тоннеля, обычный порядок: в ячейках покоится парадная наша форма с бирочками имен, роста, размерами ботинок, номерами противогазов и что-то еще — кодовое. Жужжат под потолком неоновые трубки, свидетельствуя об убитом времени, в котором смешались день и ночь. В глубокой нише лежит человек на ватном одеяле, заложив руки за голову. Глаза у него закрыты, он поглощен песенкой Ибн-Муклы.
Швыряю свою поклажу со стуком, намеренно громко:
— Мир вам, Рустем-ака, мир и благополучие!
Старик лежит, как и лежал, укутав иссохшее тело в полосатый чапан. Затылок его покоится в ладонях, а жиденькая, монгольская бородка слабо колышется.
— Послушай, как мой сосед поет, как он плачет! С раннего утра и ни разу не повторился — удивительно образованный человек!
— Ушел великий вождь! — говорю и с удовольствием чувствую, как мне становится холодно в бумазейной рубашке.
— Кого любят люди, того и Аллах любит, того он рано призывает к себе… Оставь, я после все приберу, — говорит он мне, имея в виду мой пакет с барахлом. Потом добавляет: — Лежу вот с утра, не в силах пошевелиться!
Мы долго молчим, слушая песенку этого педика через стенку:
…И слишком тесно лоно земли,
Чтобы вместить твои доблести после смерти!
Мы воздух сделаем твоей могилой и вместо савана
Тебя укутаем ветров одеждой!
— Придете сегодня на бокс, Рустем-ака? Будут интересные спарринги!