В Пасадене Добржанским нравилось еще больше, чем в Вудс-Холле: вид на горы, яркая синева безоблачного неба, добротные и ухоженные усадьбы, утопающие в зелени; пальмовые аллеи и благоухающие апельсиновые сады; чудесный климат; даже полуденный зной, благодаря сухости воздуха и морскому бризу, переносился легко. «Pasadena место очаровательное; если кто-либо вознамерится искать место, могущее служить моделью для человеческих представлений о потерянном рае, то он должен заглянуть сюда».
Правда, лаборатория оказалась совсем неустроенной, книги, оборудование лежали в нераспакованных, беспорядочно наваленных ящиках; рабочее место в тесной комнатушке приходилось делить с другими сотрудниками: здание еще не было достроено, комнаты – не отделаны.
У Моргана не было помощника по хозяйственной части, а научные сотрудники даже не думали о том, что должны ему помогать. Во все мелочи он вникал сам, принимал в то же время посетителей и вообще разрывался на части. Обустройство лаборатории затягивалось, Добржанский, вынужденный из-за переезда прервать начатые исследования, не мог набрать прежний темп. Между тем срок его гранта истекал.
Морган послал ходатайство в Совет фонда Рокфеллера о продлении ему гранта еще на год. Но в канцелярии Совета бумагу потеряли, что выяснилось не сразу. Повторное ходатайство рассматривали очень долго. И – отказали! По уставу фонда, стипендии выдавались на строго определенный срок, продления не предусматривались. Совет не видел оснований для того, чтобы отклониться от установленных правил.
Морган воспринял отказ как личное оскорбление и резко его опротестовал. Скандала никто не хотел; после долгих переговоров сошлись на середине: стипендию продлили на шесть месяцев, из коих три уже миновали.
Продление стипендии не означало автоматического продления американской визы – этого надо было добиваться отдельно. Особой проблемой было продление советского заграничного паспорта и срока командировки от Академии наук: то и другое уже было просрочено.
Феодосий нервничал, а в Ленинграде нервничал Филипченко: он ручался за своего сотрудника, объяснял, какие выгоды советской науке принесет стажировка перспективного молодого ученого в эпицентре мировой генетики.
Филипченко видел в Добржанском восходящую звезду науки, относился к нему почти с отеческой нежностью и просто скучал без него. Он с нетерпением ждал его возвращения, но, понимая, насколько важна стажировка в Пасадене, советовал задержаться года на три, чтобы стать если не вторым Морганом, то одним из ведущим «морганоидов». Но разноречивые сведения из-за океана даже его сердили и раздражали. Складывалось впечатление, что Добржанский волынит, недоговаривает, темнит. В Пасадену летели обвинения в неискренности, в попытках действовать за его спиной. Понять в Ленинграде, что Феодосий сам плутает в лабиринте бюрократической системы Америки, было нелегко.
Неопределенность положения усугублялась смутой в душе Добржанского. Его научная работа быстро продвигалась вперед и сильно его увлекала. Рентгеном он бесстрашно ломал хромосомы, прослеживал, как обломки одной хромосомы присасываются к другой, как обмениваются участками и как всё это отражается на изменчивости признаков в следующих поколениях мушек. Это были новаторские работы, они открывали новые перспективы, а постоянное общение с Морганом и морганоидами расширяло кругозор, вдохновляло, двигало творческую мысль. И служило стимулом к тому, чтобы пробыть здесь подольше…
Полгода, на которые была продлена стипендия, истекали; просить Моргана ходатайствовать о новом продлении было бы просто нахальством, да и результат, скорее всего, был бы негативный. В апреле 1929 года всё заканчивалось. Но и вернуться в Ленинград, где его с нетерпением ждали, Добржанский не мог: продления командировки, о котором он просил, ему не дали; без этого трудно было добиться продления паспорта, а по просроченному паспорту нельзя было получить транзитные визы…
И вдруг Морган предложил Феодосию остаться еще на год, в новом качестве – ассистентом профессора. О том, что на него может свалиться такое счастье, он не мечтал!
Добржанскому понятно: известие о новой отсрочке вызовет еще большее недовольство в России – и в Академии наук, и в университете, и в коридорах власти. Но отказаться было выше его сил. Объяснив ситуацию Филипченко, Феодосий приложил два заявления об отставке – одно в университет, другое в Академию наук: пусть его лучше не ждут!
Значит, он решил навсегда остаться в Америке?
Ни в коей мере!
Слишком многое здесь ему было чуждо. Он чувствовал, что никогда здесь не приживется, не станет своим. Таков лейтмотив многих его писем к Филипченко.
«Страна хорошая, очень хорошая, гораздо лучше, чем у нас ее представляют, но чужая. Этим последним словом всё сказано, всё исчерпано до самого дна. И этого не поправишь никогда, так как генотип ли тут замешан или что-либо другое – не знаю, но нечто настолько важное, что ничем его не вырубишь. Я люблю здешнюю природу, да и как ее не любить, – вероятно, мало на земном шаре лучших уголков, но всё это все-таки чужое до бесконечности»
[493].
6.
Параллельно с Филипченко улаживанием дел Добржанского в России занимался Вавилов. Еще в начале его заграничной командировки Николай Иванович послал ему официальное предложение: создать и возглавить отделение генетики в Отделе зоотехники ГИОА, ибо «нужда в развитии прикладной генетики в области зоотехнии в настоящее время в нашей стране огромная». Зачисление научным сотрудником ГИОА не требовало немедленного возвращения, а влекло немедленную выплату командировочных: 100 золотых рублей в месяц. Хороший приварок к стипендии!
В ответном письме Добржанский благодарил за честь, но от должности отказался. Пояснил, что работает и в будущем намерен работать с дрозофилой; переключаться на домашних животных желания у него нет.
В декабре 1929 года, чувствуя, как быстро приближается новый срок отъезда, он сам обратился к Вавилову с предложением услуг, правда, не в зоотехнии, а в географической изменчивости: «Хотя в настоящее время я занят исключительно работой по генетике Drosophila, но вопросы географической изменчивости остаются близкими к моим интересам. Думается, оба направления могли бы быть тесно совмещены, тем более что они нередко действительно переплетаются». Но из письма видно, что должность ему нужна для… нового продления командировки. «Моя командировка продлена Академией наук только до 1 апреля. <…> Если было бы возможно продлить мою командировку на дольше, это дало бы возможность закончить уже ведущиеся в настоящее время работы и, кроме того, ознакомиться с тем, что делается в Америке по части изучения географических вариаций»
[494].
Вавилов такой вариант отклонил: «Насколько я совершенно объективно разобрался в Ваших делах, Вам надо возвращаться к апрелю или в апреле. Всех дел Вы в Калифорнии не переделаете. Работать здесь можно и с Drosophyla
[495], и с чем угодно. Во всяком случае, условия научной работы все время улучшаются. Дела сколько угодно. В генетиках большая нужда. Даже в Ленинской академии [ВАСХНИЛ] допустима чисто теоретическая работа. <…> Вы пробыли более двух лет. Всё, что можно изъять, вы сделали. Возвращайтесь. Будем налаживать науку. Спрос на нее невероятный. Это Вам пишу, зная хорошо дело. И по ленинской Академии, и по Академии наук, и по Ленинградскому университету дорога для Вас открыта. Ходатайствовать о дальнейшем продлении тактически неудобно. По части устроения Вас и я, и все мы, я разумею прежде всего Юр[ия] Александровича Филипченко], конечно, сделаем всё от нас зависящее»
[496].