На следующий день, в пятницу 9 июля, «обкомовец Маракулин» сказал Сергею Ивановичу, что на него «нажимают»: требуют, чтобы академик Вавилов в субботу был в Москве и выступил на антифашистском митинге.
Прямого сообщения между Йошкар-Олой и Москвой не было: сперва надо было добраться до Казани. «Целый день несчастный Маракулин метался в поисках средств сообщения: поезда нет, бензина нет, да и на машине вообще в Казань не проедешь». Наконец, оказалось, что в 5 часов вечера, с военного аэродрома, летит в Казань пикирующий бомбардировщик Пе-2. «По отвратительной деревянной дороге добрались до аэродрома. Олюшка провожала. Опоздали, а потом майор и подполковник отказались везти, опасаясь за “драгоценную жизнь академика”. По телефону сговорились с гражданским аэродромом, наблюдающим за лесными пожарами. Съездили туда и договорились лететь рано утром в субботу».
Описав, как долетел до Казани и оттуда, на огромном «Дугласе», в Москву; упомянув о своей митинговой речи, «из которой выскоблили всё, что в ней было своего», Сергей Иванович добавил:
«Николай – пытаюсь говорить, что не верю, а между тем это несомненно… Трагедия Николая забыться не может. Это страшнее и несправедливее Галилея и Лавуазье. Был Олег, ему сказали, что Николай будто бы умер 11 июня, месяц назад».
Эта запись сделана 11 июля. А через два дня Сергей Иванович на другом торжественном митинге: вручение Сталинских премий (присуждены еще в марте), он один из лауреатов. Все роли расписаны, академику С.И.Вавилову надлежит выступить первым. Сердечно благодарить партию и правительство, обещать приложить все силы…
Когда вернулся в Йошкар-Олу, Олюшка молча протянула телеграмму от Елены Ивановны: Николай умер в саратовской тюрьме 24 декабря 1942-го.
«У меня отрезана добровольно-сознательная часть жизни. Существую автоматом. Потух всякий творческий и наблюдательский порыв. Кричать и бить кулаком тоже не могу, слишком много видел, знаю и понимаю, и нет энергии. Как умирал Николай? Из семьи остался я один. Остальные – младшее поколение, на нас непохожее».
Так он и жил – в двух-трех-четырех разных, отделенных, отрезанных друг от друга мирах. Мефистофель со злорадной ухмылкой выглядывал из-за угла.
12.
Его терзает мысль: когда все-таки умер Николай?.. 11 июня этого года, как сказали Олегу в Москве, или 24 декабря предыдущего, как сообщили в Саратове Елене Ивановне? Что если то и другое – вранье?.. Что если он – ЖИВ?..
Вопрос настолько будоражил, перепахивал душу, перехватывал дыхание, что он решился-таки послать запрос – от себя.
Ответа долго не было.
И вдруг, 26 октября, его вызвали в Марийское отделение НКВД. Показали «бумагу относительно Николая о его смерти 26 января в Саратове». Шестым чувством он понял: ЭТО правда. На этот раз – ДАТА ВЕРНАЯ.
«Прочел и расписался. Последняя тонкая ниточка надежды оборвалась. Надо понять полностью, Николай умер».
Значит, до этого еще полностью не понимал…
Через много лет, когда и Сергея Ивановича давно не будет в живых, в официальном уведомлении о реабилитации академика Николая Ивановича Вавилова, появится еще одна дата: 2 августа 1942-го.
Реабилитация позволит, наконец, говорить о нем вслух, вспоминать, писать. Эта дата перейдет в биографические справки, статьи, очерки о Н.И.Вавилове, включая вступительный очерк к первому тому пятитомника его «Избранных трудов» (1959).
Но дата не внушала доверия.
После новых запросов Юрию Николаевичу Вавилову сообщили: Н.И.Вавилов скончался в саратовской тюрьме 26 января 1943-го. Дата совпала с той, что была сообщена Сергею Ивановичу в Йошкар-Оле
[905]. В печати она впервые появилась в 1962 году, в предисловии к первому изданию книги Н.И.Вавилова «Пять континентов»
[906].
13.
Когда ФИАН вернулся в Москву, а ГОИ в Ленинград, курсирование С.И.Вавилова между Йошкар-Олой и Казанью вновь сменилось поездками между Питером и Москвой. В Москве он совсем не мог заниматься наукой, даже физически бывать в Институте мог очень редко: слишком много заседаний и всякой иной суеты. Он старался поскорее укатить в Ленинград.
Там был дом, семья. Несмотря на раны, нанесенные войной, град Петров снова стал пленять своей геометрически правильной красотой. Там тоже многое отвлекало от главного, но удавалось выкроить время и для научной работы, и на то, чтобы побыть наедине со своими мыслями, книгами, отогреться душой.
25 июня 1945 г., Москва: «Парад на Красной площади по случаю победы. Все время проливной дождь. Серые “торговые ряды” перед глазами. Страшный вихрь, пролетевший над землей, кончается таким парадом. Жуков, Рокоссовский. Немецкие знамена, склоненные перед трибуной.
Сегодня еду в Ленинград. У меня не осталось души. Не вижу себя и начинаю ненавидеть. Нужна тишина, спокойствие, мысли, книги, вдохновение и творчество.
Эта юбилейная жратва в Доме ученых, вчера в польской Амбасаде [посольстве], плоские площадные слова. Боже мой, так не хочется жить и хочется смысла».
В павлиньих перьях
1.
Не успели отгреметь салюты победы, как в разоренной стране, изрытой окопами и бомбовыми воронками, с сожженными деревнями и городскими развалинами, разрушенными мостами и не восстановленными заводами, вдруг затеяли праздник: 220-летие Академии наук. «Странный» и «очень малограмотный» юбилей, как замечено в дневниковых записях Сергея Вавилова.
На торжества приехало более ста иностранных ученых. В их числе крупные биологи, еще до войны следившие «из-за бугра» за борьбой в советской генетике.
Раиса Львовна Берг была свидетелем встречи австралийца Эшби и британца Хаксли (внук Томаса Гекели) с Трофимом Лысенко: «Гекели спросил Лысенко: “Если нет генов, как объяснить расщепление?” “Это объяснить трудно, но можно, – сказал Лысенко. – Нужно знать мою теорию оплодотворения. Оплодотворение – это взаимное пожирание. За поглощением идет переваривание, но оно совершается не полностью. И получается отрыжка. Отрыжка – это и есть расщепление”. Элеонора Давидовна [Маневич] перевела… Эти слова Гекели привел в своей книжке. После доклада два джентльмена, два немолодых сдержанных англичанина сперва в замешательстве посмотрели друг на друга, потом вдруг обернулись друг к другу, вскинули руки на плечи друг друга и захохотали. Первый акт представления позади»
[907].
О том же эпизоде поведала Э.Д.Маневич. Для нее английский язык был таким же родным, как и русский, она была приставлена к двум иностранцам как переводчица. Она просила их помнить, что неосторожное слово в «буржуазной» прессе может «отрыгнуться» советским генетикам, противостоявшим лысенковской инквизиции
[908]. Они это помнили и, вернувшись из СССР, написали о колхозном академике что-то неопределенно-положительное.