Три года спустя, когда заболевший Подъяпольский решил ехать лечиться в Ленинград и ему понадобилась помощь, Николай Иванович написал ему не менее проникновенно – из другой экспедиции.
20 июля 1929 г.: «Пишу, дорогой Петр Павлович, с границы Китая. Пробираюсь к подножию Гималаев. Получил Ваше письмо уже в дороге. Детское Село в Вашем распоряжении.
Мой кабинет для Вас. Там диван. И Вас устроят – обратитесь к Виктору Евграфовичу Писареву – моему заместителю. Шаллерт Надежда Максимилиановна [секретарь Вавилова] тоже за Вами поухаживает. Надо быть героем. Уколы, впрыскивания и тому подобное – история не очень приятная. И в сем Вам сочувствую вполне. Но Вам лучше других известна и роль самовнушения. Внушаю Вам дух бодрости, пусть от самих Гималаев он дойдет до Вас как доказательство внушаемости на расстоянии»
[103].
Николай Иванович тоже хорошо знал о роли самовнушения. Существует легенда о почти сверхъестественном, богатырском здоровье Вавилова. Он сам верил в эту легенду, способствовал ее распространению. Его эпистолярное наследие этого не подтверждает. Как всякий смертный, Николай Иванович нередко страдал простудами, приступами малярии, головными болями, упадком сил вследствие переутомления. У него не в порядке был вестибулярный аппарат: он тяжело переносил плавание по морю. Но, кажется, только с морской болезнью он мирился как с неизбежностью. Впрочем, и на море, как только качка стихала, он начинал работать. Других болезней он не признавал. Они всегда приходили не вовремя. Ибо жизнь коротка, а дел без конца. Болеть было некогда, он внушал себе, что здоров, и болезни отступали.
Но не всё нравилось Николаю Ивановичу в саратовском друге. Не нравилось то, что Петр Павлович разбрасывался. Лейтмотивом многих писем к нему Вавилова служит мягкое, но настойчивое напоминание: нужен фундаментальный труд о гипнозе, Петр Павлович обязан его написать! Тот не раз брался за такой труд, но что-то всегда отвлекало…
17 июня 1930 года П.П.Подъяпольского не стало.
«Капитальных трудов он, увы, не оставил. Советская власть позаботилась о том, чтобы не осталось и преемников. <…> Однако при жизни Петр Павлович был признан, и иной нынешний академик не может похвастать, что состоит в 17 научных обществах (включая 2 зарубежных) и в редколлегиях 14 научных журналов, считая 5 зарубежных», – итожит М.Е. Раменская
[104].
7.
Вавилов едва успел обосноваться в Саратове, как получил новое приглашение – от заведующего Отделом прикладной ботаники (так с 1916 года стало называться Бюро) Роберта Эдуардовича Регеля. Неутомимо расширяя работу Отдела, Регель добился еще одной штатной единицы – помощника заведующего. Эту должность он и предложил Вавилову.
«Принципиально это предложение мне по душе, – отвечал Николай Иванович. – Задание и направление работы Бюро в общем, за малыми оговорками, – то, в чем хотелось бы самому принять ближайшее участие».
Но… Бросить начатый уже курс лекций? Оставить на произвол судьбы посевы озимых? Кроме того, у заведующего Отделом, а значит, и у его помощника масса административных обязанностей – не станут ли они помехой собственным научным исследованиям?
«При самых благоприятных условиях к работе в Отделе я мог бы приступить с весны 1918 года, и то с тем условием, чтобы часть, м. б., и большую, времени мне пришлось проводить в Саратове, где заодно я произвел бы и яровые посевы, тем более что могу рассчитывать на большое число помощников.
<…> У меня тьма своих дел: иммунитет, гибриды и некоторые ботанико-географические работы; лишь в том случае, если я смогу продолжать как следует заниматься ими, я бы мог идти в Отдел прикладной ботаники. Боюсь, что я слишком свободолюбив в распределении своего времени.
<…> Со всеми этими оговорками вряд ли я удовлетворю Ваши желания, в особенности если есть кандидаты и помимо меня. Я, конечно, мирюсь заранее с тем, что мои оговорки неприемлемы, и в таком случае [я] должен быть вычеркнут из числа претендентов».
Но Регель на всё согласен. Он считает, что «в лице Вавилова мы привлечем в Отдел прикладной ботаники молодого талантливого ученого, которым еще будет гордиться русская наука». В письме от 25 октября 1917 года Регель известил Вавилова, что Сельскохозяйственный ученый комитет единогласно, «как и следовало ожидать», избрал его на должность помощника заведующего. Он сожалел только о том, что «это радостное событие для нас нельзя сейчас подкрепить соответствующими пожеланиями, проглатывая при этом подходящую жидкость за общим столом или столиком».
Письмо длинное – на восьми машинописных страницах. Регель пишет о многом, и больше всего о готовящейся эвакуации Петрограда под натиском германских войск. Видно, что между заведующим Отделом и его только что назначенным помощником давно уже установились доверительные отношения. Так пишут не сослуживцу, а другу. Потому особенно странно его читать. В нем что угодно, кроме главного, чем жил в тот день Петроград. Ведь то было 25 октября 1917 года, письмо писалось поздно вечером.
В тот день вооруженные отряды рабочих, солдат и матросов занимали вокзалы. Военный порт. Адмиралтейство. Почтамт и телефонную станцию. К Зимнему дворцу стягивались отряды красногвардейцев, в нем забаррикадировались юнкера и женский батальон. Крейсер «Аврора» уже произвел свой сигнальный выстрел. Из тюрем освобождали заключенных. Полиция попряталась. В Смольном открылся II съезд Советов, к коему был приурочен захват власти: «Вчера было рано, завтра будет поздно»
В письме Роберта Эдуардовича обо всем этом – ни единого слова!
Неужели он не знал и не ведал о том, что творилось за стенами его Отдела? Поверить в это невозможно! Тем более что в приписке, в случайно оброненной фразе, в письмо вдруг врывается ВРЕМЯ: «Через 1½ часа отправляюсь дежурить от 12 до 3 час. ночи на улице у ворот с винтовкой в руках (с вечера у нас электричество не горит). Дежурить буду, но что буду делать с непривычной винтовкой – не знаю».
Значит, о том, что творится в Питере, Регель был осведомлен. Но понимал ли? Вряд ли…
Еще меньше понимал Вавилов в пока еще тихом Саратове. Ответ его краток. Он благодарил за избрание и писал: «Прикладная ботаника и Бюро прикладной ботаники еще на студенческой скамье приковывали к себе мои симпатии. И хотя мне по времени больше пришлось учиться в России и за границей у фитопатологов и генетиков, сам себя я определяю как разновидность прикладного ботаника и наибольшее сродство чувствую к сообществу прикладных ботаников».
Отзываясь на происшедшие события, полушутливо заключил: «Итак, с будущего года, если будем живы и если Содом и Гоморра минует Петроград, несмотря на его великие грехи и преступления, будем двигать настоящую прикладную ботанику». И уже вполне серьезно, добавил: «События идут теперь скорее, чем в трагедиях Шекспира. Если что случится с прикладной ботаникой, пожалуйста, уведомите меня»
[105].