Книга Эта короткая жизнь. Николай Вавилов и его время, страница 81. Автор книги Семен Резник

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Эта короткая жизнь. Николай Вавилов и его время»

Cтраница 81

Этот маловразумительный бред, сдобренный фантастической цифирью, заставляет вспомнить о прогрессивном параличе мозга, который через несколько месяцев лишит вождя революции речи и подвижности. Не забудем: это был 1921 год, Союза ССР еще не было, советская Украина считалась независимым государством. Но послать в нее на кормление миллионное войско проблемы для Ильича не составляло. Заминка была в другом: крестьяне Украины обжирались только в его воображении, юг ее был охвачен голодом, как и Поволжье.

Между тем на Олимпе власти царил раздрай. Дзержинский рвал и метал, требуя санкцию на арест всех этих интеллигентиков, подрывающих устои пролетарской диктатуры. Нарком земледелия Середа, которому предстояло поднимать сельское хозяйство, этому противился; Красин, отвечавший за внешнюю торговлю, предлагал использовать престиж Общественного комитета на Западе для прорыва торговой блокады Советской республики. Каждый тянул одеяло на себя. Это перетягивание происходило в обстановке глубокой секретности, но находило отражение в большевистской печати. То она требовала расправы над Прокукишем, то становилась снисходительно-покровительственной.

На одно из заседаний Комитета председатель Каменев запаздывал. Это было странно, ибо раньше он всегда являлся с пунктуальной точностью. Осоргин вспоминал, как собравшиеся в недоумении ждали председателя, а сам он, сидя рядом с престарелой Верой Фигнер, знаменитой революционеркой, отсидевшей двадцать лет в Шлиссельбургской крепости, развлекал ее невеселыми шутками:

– Сейчас явятся чекисты, и мне придется провожать вас под ручку в тюрьму.

И вот: «Гудят у подъезда моторы, и впереди черных фигур влетает в залу женщина в кожаной куртке, с револьвером у пояса. Старушку Фигнер пощадили, нас повезли на прекрасных машинах».

То, что деятельность Комитета кончится тюрьмой, не было неожиданностью. Лидер партии эсеров А.Гоц, томившийся в лубянском застенке, увидев в газете состав Комитета, сказал товарищам по заключению: «Надо готовить камеры для инициаторов этого дела» [170].

В машине один из спутников спросил Осоргина: «“Как вы думаете, это – расстрел?” Я кивнул головой уверенно. Иначе – какой же смысл в аресте? Чем его оправдать? Нас нужно объявить врагами революции и уничтожить!» [171]

Камеры на Лубянке готовы не были. Всех арестантов – мужчин и женщин – заперли в одной большой комнате. Ведут себя все по-разному. Некоторые сильно возбуждены, кипятятся выше всякой меры, демонстрируя бесстрашие и возмущение. Другие подавлены, с трудом скрывают растерянность. Если верить Осоргину, то сам он нашел уголок почище, лег на пол и заснул. «Утро вечера мудренее, если, конечно, утро придет» [172].

Утром арестованных стали разводить по камерам. Через неделю Осоргин решил, что уже не расстреляют.

Условия в тюрьме были тяжелыми. Не допускалось никакого общения между камерами, тем более – с внешним миром. Не было книг, не выводили на прогулку, кормили «супом из воблы и воблой из супа»; вобла была протухшей и червивой. «Но допускалась передача пищи с воли, и родные и друзья выстаивали часами в очереди у конторы тюрьмы; иногда передача не принималась, и это обычно означало, что арестованный расстрелян, но прямо об этом не сообщалось».

Некоторых арестантов вскоре выпустили – тех, кто в Комитете помощи голодающим не был особенно активен и не был отягощен прошлыми грехами перед советской властью. Остальных изредка вызывали на допросы, хотя «допрашивать было, в сущности, не о чем, отвечать на допрос нечего». Просидев два с половиной месяца, Осоргин был обвинен в контрреволюции и сослан в Царевококшайск (Йошкар-Ола). В дороге он заболел и был снят с поезда в Казани. Это было огромным везением.

Хотя Казань была одним из эпицентров голода, кое-какая пища туда все же поступала. За пределы Казани доставлять ее было не на чем. Вымирали целые селения. В них не оставалось ни собак, ни кошек, ни ворон, ни мышей. Все меньше оставалось людей. Широко было распространено людоедство, еще шире – трупоедство: останки умерших ели те, кто еще оставался жив. На кладбищах выставляли стражу; там, где ее не было или она была недостаточной, могилы разрывали и трупы похищали. На улицах Казани, повествовал Осоргин, можно было встретить «чудом выживших деревенских людей. Появлялась на улице человеческая тень в отрепьях, становилась у стены с протянутой рукой. Давали мало, хоть деньги ничего не стоили, да и не были настоящей помощью тысячные, стотысячные, миллионные бумажки. Постояв на морозе сколько-то времени, тень опускалась на снежную панель и замерзала, и тогда в упавшую шапку прохожие бросали, не жалея, мелкие бумажки. Это я видел. И еще видел детей, черемисов и татарчат, подобранных по дорогам и доставленных на розвальнях в город распорядительностью Американского комитета (АРА). Привезенных сортировали на “мягких” и “твердых”. Мягких уводили или уносили в барак, твердых укладывали ряд на ряд, как дрова в поленнице, чтобы после предать земле. И еще раньше, до казанской ссылки, я видел в Москве коллекцию сортов “голодного хлеба”, собранную на местах одним из членов общественного “Комитета помощи голодающим”, – замечательную коллекцию суррогатов, которыми пытались питаться миллионы умиравших от голода крестьян; ни в одном музее мира не найти такой коллекции разноцветных камней и неведомых пород, и то московское собрание погибло при аресте членов комитета».

«Я мало видел, но много слышал в Казани от очевидцев, – продолжал Осоргин. – Из всех рассказчиков самым остроумным был следователь, которому вначале были поручены дела о людоедстве; после, когда эти дела умножились, их предали забвению, тем более что большинство “преступников” явиться на человеческий суд уже не могло. Следователь, человек новой формации, без всякого образования, но уже успевший усвоить казенный “юридический” язык, возмущенно повествовал, как в большой крестьянской семье ели умершего собственной смертью деда, которого перестали кормить. В протокол по этому делу следователь записал: “Означенные граждане варили из головы суп, который и хлебали, даже не заправив его крупой или кореньями”. Я запомнил эту фразу – она гениальна!»

В Саратове, таком же эпицентре голода, оставался П.П.Подъяпольский. В его бумагах сохранилась записная книжка, куда он заносил свои наблюдения как врач. М.Е.Раменская, читавшая эти записи, свидетельствует: «…Он выделяет последовательные ступени голода по способу добывания пищи.

1. Сельские жители находят новую пищу в местной флоре.

2. Изобретают суррогаты хлеба. В такой-то деревне в муку добавляют сосновые и липовые опилки. Липовые считаются вкуснее.

3. В хлеб добавляют и ядовитые примеси.

4. Едят кошек и собак. Режут не только скот, но и лошадей. (Называет село в Екатеринославской губернии (ныне Донецкая обл.), где из 600 лошадей осталось 17.) В селе Пристанном близ Саратова осталось 6 лошадей. (На лошадях пахали и исполняли все тяжелые работы и берегли их “пуще глаза”. Конокрадство считалось самым подлым преступлением; поймав конокрада, его всей деревней избивали до смерти. – М.Р.)

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация