Мне восемь.
Я провожу все свободное время у себя в комнате. Прижимаюсь к обоям так, что краснеет ухо — иногда дом шепчет чересчур неразборчиво.
Одноклассники обзывают меня маменькиным сынком. А все потому что я отправляюсь домой в шесть, ведь уже темнеет. Я боюсь. Ночью голоса домов особенно четкие.
Одноклассники обзывают меня кирпичом. А все потому что я часто прислушиваюсь к стенам, сливаюсь с ними. «И лицо приплюснутое», — заявляет Пашка, главный придурок поселка. Долговязый, с белыми-белыми седыми волосами, хотя ему всего восемь. И ресницы — длинные, девчачьи. Странно, что над ним никто не подшучивает.
Одноклассники обзывают меня сумасшедшим. А все потому что моя крыша протекает.
Мы с домом — близнецы. Только я не давлюсь штукатуркой.
В первый день осени банда во главе с Пашкой перелезает через забор и кидает камни в мое окно.
Маменькин сынок.
Кирпич.
Сумасшедший.
Осколки летят в разные стороны. Сердце дома тикает быстрее и быстрее и, должно быть, спешит на часов сорок.
Больно, больно. Как же ему больно.
Мальчишки гогочут. Они попали в цель и проучили негодяя.
Я не успеваю увернуться — камень попадает мне в лоб — и растекаюсь лужицей по полу.
Мальчишки обещают меня закопать. Скормить крысам. Законсервировать вместо огурцов. Но вскоре крики обрываются. Я с трудом доползаю до подоконника и пялюсь в окно: у Пашки из носа льется кровь — пачкает рубашку, капает на траву. Рядом — разбитый горшок с землей и пока не проросшими матушкиными цветами.
— Спасибо, — мямлю я, гладя стену.
Дом меня защищает.
Мы — друзья.
Этим же вечером к нам заявляются предки Пашки и визжат, что я сломал их сыну нос.
— А вы нам окно разбили, — парирует батя. — Смотрите, что у Захара на лбу!
К тому времени моя шишка приобретает размеры второй Земли.
— Ваш Паша перелез через забор, — подключается матушка, гладя меня по башке с таким усердием, что я боюсь, не останусь ли лысым.
Они грызутся, наверное, вечность. Я успеваю сосчитать до ста и обратно. А после — разбегаются как ни в чем не бывало, мысленно посылая друг друга к черту. Я молюсь, чтобы нас с домом никто не тронул.
За ужином предки косятся на меня с опаской, и матушка не выдерживает:
— Нельзя кидать горшки, Захар. Ты же это понимаешь? — Она отодвигает тарелку, выпрямляется, вытягивается и, кажется, худеет, как кусок теста. Длинная-длинная матушка стремится к потолку. — Они поступили ужасно. Но и ты не лучше.
Я засасываю спагетти и мотаю головой:
— Это не я.
— А кто?
— Не я.
— Не ври нам, Захар, — встревает батя.
— Я не вру.
Матушкина макушка достает до потолка, дом изгибается дугой.
А потом мне на целых четыре недели запрещают гулять после школы. Жаль, ведь я люблю знакомиться с новыми домами.
Постепенно матушка приобретает прежние размеры и отправляется мыть посуду.
Ночью, когда предки умолкают, я прислоняюсь ухом к стене и спрашиваю:
— Тебе больно?
А дом отвечает:
— Будет фингал.
* * *
В начале каждого месяца к нам забегает соседка. Местный милиционер. Я не в курсе, зачем мы ей понадобились, но она без устали болтает, какой ухоженный у нас огород, и дарит яблоки (или клубнику, смородину — по сезону), хвастаясь, что у нее много уродило. Зимой — пироги. И так во все дома.
Люди говорят, что она не в себе. Что ее бросил ухажер, и от страданий ее психика превратилась в «Селедку под шубой». Причем шуба очень-очень толстая.
Но я им не верю. Она поворачивается ко мне и точно лучами пронизывает. Не как предки. Будто сопереживает. Будто дошло до нее, что у меня воспаленная фантазия.
— Добрый день. А я вам фрукты принесла. Дай, думаю, порадую любимых соседей. — И топчется на пороге с корзиной яблок.
Ох, как же она мне не нравится.
Предки жалеют соседку, впускают. А я обычно прячусь в прихожей за шкафом, но она неизменно меня находит. Специально.
— Какой замечательный у вас мальчишка! Почему он в углу?
— Играет, — оправдывается матушка. — Это… детский невроз. Воображает, что дома живые.
— Вы водили его к врачу? — Она поправляет блондинистые косы и пялится на меня, не моргает. Глаза вот-вот выпадут. Ух, ведьма.
— Да-да…
Еще чуть-чуть, и корзина затрещит — так сильно она ее стискивает.
— Думаю, это детская фантазия. Но я бы не распространялась на вашем месте…
Странный совет. Даже я, восьмилетний ребенок, это понимаю.
Соседка взлохмачивает мне волосы, задевает плечом стену. Что-то ищет, но безрезультатно. После ее визитов дом долго молчит. Он боится, но никогда не признается, чего именно.
Глава 2
Анна
ПОСЛЕ
Я кликаю на иконку почты. Тик-так. Часы на столе плодят братьев в моей голове. В каждом нейроне тикает. Я жду взрыва, но ничего не случается. Ложная тревога. Постоянно.
Спустя три месяца мне пришло письмо из издательства «Сокол». Три месяца с тех пор, как моя рукопись упорхнула на рассмотрение к десяти редакторам.
Вчера ответили «Полюсы» — не тот формат. Позавчера — «Ирисы». Чересчур тяжелый стиль. А неделю назад моя любимая «Сенсация» заявила, что книгу никто не купит, тема заезженная. И далее по списку. Знаю, правы. Знаю и от этого хочется выкинуть ноутбук в окно. И выкинуться самой.
Я проиграла. Девять издательств отказали.
А сейчас я читаю письмо от десятого издательства.
Сокол, сокол, позволь мне расправить крылья. Ты же понимаешь, каково это — летать.
Но сокол — жестокая птица. Сообщение рубцами-буквами пилит мои крылья. Ой, задело нерв. Ой, второй. Ой, режет сухожилия. Ой, выводит на спине кровавое «нет».
Ой, я мертва.
Я писала книгу год. О птицах и сладости полета. Ха-ха. В следующий раз напишу о домах. У них нет крыльев.
В ушах почти не тикает. Взрыв отменяется. Переносится на следующую неделю. Подрывник заболел — еще в детстве, прячась под кроватью и вдыхая запах гари. Из соседней комнаты доносилась выученная наизусть песня, звучащая в моем «тик-так».
Подрывник выздоровеет. Подрывник обещает.
Кто-то звонит в дверь.
Я щелкаю замком — на пороге топчется Рита. Моя двоюродная сестра, взлохмаченная, мокрая, точно побывавшая в центрифуге. А вообще, я не удивлюсь, если она там живет, — в другом образе я с ней не сталкивалась. В носу — сережка-череп, губы под цвет артериальной крови, брови густые — волосинки торчат в разные стороны. Шерсть облезшего кота, не иначе.