В Нью-Йорке было утро. Похож ли ты еще на меня? Какого ты роста? Мы играли в прятки в коммуналке на Рутгерс-стрит: ты прятался, а я ходила и спрашивала соседок: «Вы не видели Деминя? Где же он?» – пока ты не начинал хихикать, а я говорила: «Кажется, я что-то слышу!» Потом ты – пухлый, обвиняющий, мой – вылезал из укрытия, показывал на меня и кричал: «Ты меня потеряла!»
Твоя приемная семья наверняка живет рядом с центральным парком в каком-нибудь охренительном кирпичном доме с золотой табличкой и швейцаром в ливрее.
Когда серия кончилась на том, что героиня и ее любовник скрылись от королевской армии, мы с Ёном легли. У нас был большой твердый матрас. Плотные мягкие простыни. «Долгий день», – сказал он, пододвигаясь ко мне под бок. Как только он уснет, я выйду на балкон и позвоню тебе.
– Да, как хорошо наконец отдохнуть.
В квартире было почти тихо, только гул холодильника и другие загадочные шумы, поддерживающие постоянный комфорт квартиры, сохраняющие покой и стабильность в жизни. Я смотрела на наши высокие потолки и чистые стены, на которых развесила репродукции картин – абстрактные фигуры ярких синих и зеленых цветов. Я любила дом, который мы создали вместе, и то, как мы оставляли друг для друга тайные послания (этим утром я нашла в сумочке такое: «Сегодня на ужин картошка»), наши шутки, например про форму головы Чжао. Я любила наш паркет, большие окна, выходящие на город. В ясный день можно было даже разглядеть клинышек океана. Как только я впервые увидела с балкона Ёна воду, я поняла, что буду жить здесь.
Какое было облегчение, что я его нашла, что мне было к кому возвращаться домой, поддаваться ежедневным заботам: планировать уроки в «Ворлд Топ Инглиш» и придумывать, куда пойти на ужин, занимать себя хлопотами, разговорами и делами, пока не оставалось места для мыслей о тебе. Вот что возможно в этом городе. Женщина может приехать из ниоткуда и стать новым человеком. Женщину можно прихорошить, как букет искусственных цветов, поправить так и этак, оглядеть на расстоянии, снова поправить.
Теперь это уже стало слишком большой ложью, чтобы признаваться Ёну, что у меня есть двадцатиоднолетний сын, о котором я почему-то никогда не говорила раньше. Нельзя опустить из истории жизни собственного ребенка, будто это какой-то пустяк. Ён не одобрял, что Луцзин и Чао отправили дочь в интернат, а в сравнении с этим то, что сделала я, было непростительно. Мне не хотелось об этом думать, не хотелось вспоминать. Если бы я позвонила тебе и если бы Ён узнал, что я врала о ребенке, он бы разозлился, а потом бросил бы меня, и мне пришлось бы перестать быть собой.
Я устала. Взяла таблетку из флакончика. Без нее мне бы снились коричневые одеяла и собаки и то, как ты машешь из поезда метро, отъезжающего со станции в ту же секунду, когда я выхожу на платформу. Но благодаря таблетке я нырну ниже, быстрее, к безопасности – и каждое утро я просыпалась без снов, а часы между тем, как я ложилась, и тем, как слышала будильник – настойчивый писк с берега, под звуки которого я пыталась всплыть на поверхность, – казались глубокой бездной; от одиннадцати вечера до шести тридцати утра проходило всего несколько секунд.
Ён охватил меня руками и ногами. Мы лежали вместе, как и каждый вечер уже на протяжении семи лет. Я положила голову ему на грудь. Вы бы с Майклом смеялись, а мы бы с Вивиан разговаривали за столом.
– Знаю, это какой-то ужас, но скоро всё кончится, – сказал он.
– О чем ты?
– О кухне. – Его глаза оживились. – Я поговорил с подрядчиком насчет шкафчиков. Их закажут специально для нас.
– Ладно. Чудесно. Спасибо.
Он поцеловал меня.
– Спокойной ночи.
Я натянула маску для сна. Ён мог заснуть среди бела дня, но я настояла на тяжелых шторах в спальне. Иногда его способность крепко спать казалась личным оскорблением.
Я прислушивалась к его дыханию, глубокому и размеренному, пока таблетка начала увлекать меня вниз. Теперь я слишком устала, чтобы разговаривать; подожду и перезвоню тебе завтра. «Спокойной ночи», – сказала я. Но Ён ничего не ответил, он уже спал, и я слышала только собственный голос, только то, как разговаривала сама с собой.
7
В доме на 3-й улице было тихо, как в нашей спальне в Уэст-Лейк. Отец любил говорить, что женщины слишком много трещат, что некоторым лучше вообще помалкивать. Так что я выросла, глотая слова, и только потом осознала, сколько их скопилось внутри. В заводском общежитии предложения полились из меня, как из сломанного крана, а когда я переехала еще дальше и увидела, как дети плещутся в реках, брызжущих из пожарных гидрантов, как вода хлещет на улицы, как будто бесконечная, я узнала в этом гидранте себя – но раскрывшуюся в полную силу; голодный поток.
Если бы ты знал обо мне больше, Деминь, может, ты бы меня не упрекал, может, ты бы понял меня лучше. Мне остается только быть такой честной, какой умею, – даже если это не то, что ты хочешь слышать.
Моя мать умерла, когда мне было шесть месяцев. Рак. Я ее не помнила, никогда не видела ее фотографий, ничего. В двухкомнатном домике, где я жила с твоим дедушкой, ей принадлежали только две вещи: синяя куртка и серая расческа. Когда йи ба был на реке, я причесывалась ей и надевала куртку – матерчатую, от которой слабо пахло листьями и волосами, где ткань истиралась с каждым разом, как я ее носила, пока однажды не отвалилась нижняя пуговица – темно-синяя, четыре маленькие дырочки. Я увидела, как она пытается ускользнуть из комнаты, но прижала пальцами и сохранила в сумочке, где прятала расческу.
– Она была умной? – спрашивала я йи ба. – Она была красивой? Какая у нее была любимая рыба?
Он отвечал: «Конечно, конечно».
Я решила, что моя мать была низенькой женщиной с волнистыми волосами, потому что сама была низенькой, а мои волосы – немного волнистыми. В деревне жила одна женщина с голосом, как звенящий колокольчик, – «Поди сюда, Бао Бао, – говорила она на рынке, – не играй в грязи», – и каждый раз, когда мне становилось грустно без матери – впрочем, не так уж и часто, – я вспоминала этот звенящий голос, притворялась, что женщина зовет по имени меня (Пейлан – тогда я была Пейлан), а не Бао Бао.
Отец любил говорить что-нибудь в таком духе: «Когда я был маленьким, моя семья жила в такой бедности, что мы с братом делили одно зернышко риса на двоих. Люди то и дело мерли, а сегодня все стали изнеженные и избалованные. Страданий ты не видела».
Минцзян был бедной деревушкой в бедной провинции, но в сравнении с некоторыми моими одноклассниками мы питались хорошо. К рыбе, которую ловил йи ба, шли овощи, вяло росшие на выделенном нам огороде, а когда еды не хватало, он отдавал свою порцию мне. «Видишь, что для тебя делает йи ба?» – говорил тогда он. Я пыталась вернуть тарелку, но он говорил, что я должна съесть всё до последней крошки. Нельзя тратить еду впустую, когда люди голодают.
В погодистые дни отец брал меня на рыбацкую лодку. Мы вставали с рассветом задолго до того, как становилось жарко, так рано, что тропинку загораживали завихрения тумана. Йи ба нес коробку с чаем, пока я шлепала по пористой земле с вяленой свининой в руках. «Сегодня нам повезет, – говорил он. – Видишь, облака как паутина? Значит, вода нас приветит». На западной стороне речного берега вода едва проглядывала между длинными лодками, и даже самые мелкие волны вызывали деревянный перестук, когда один ялик задевал другой, а тот – следующий: бусы из полых зеркальных звуков. Лодка йи ба была темно-зеленой; там, где шелушилась краска, обнажались коричневые полосы, а у руля была залатанная вмятина в форме рыбы – удар невидимого камня. Я помогала отвязать лодку, и мы толкали ее на течение. «Везет-везет-везет», – напевала я, глядя, как волны лижут дерево, словно сотни маленьких язычков. Потом берег пропадал из виду, во всех направлениях расстилалась синь, заполняя поле зрения, и небо было таким большим, что могло бы проглотить меня целиком, и я хохотала от счастья.