Однако, когда Эварист сделался руководителем отдела продаж, он принялся заводить новые знакомства – совершенно неважнецкие. Богна с небывалым упорством этому воспротивилась и решила взамен возобновить его отношения с родней.
Борович снова удивился ее таланту объединять людей. Он ведь и сам помогал Богне – вопреки всем своим убеждениям – в этих маневрах. И может, не столько вопреки убеждениям, сколько наперекор своему чисто эмоциональному неприятию Эвариста. Если оценивать трезво, он не считал его человеком, которого необходимо раз и навсегда презирать. Напротив, насколько он был в силах и насколько мог решиться на усилие, охотно бы и сам подал руку всякому, кому довелось поскользнуться. Его этический релятивизм исключал окончательные приговоры. Но тут речь шла о невыносимом парадоксе того, что он оставил Эвариста с Богной. И Борович отдавал себе отчет, что, если Эварист снова будет принят обществом, это только усугубит парадокс.
Результатом многих усилий оказалось то, что Эвариста стали потихоньку, тут и там, принимать снова. Много помог в этом Урусов, который «принципиально» помогал Богне, полагая, что Малиновский серьезно пообтерся, отшлифовался, успокоился, и, стало быть, не следует терять его для человечества:
– Такой человек не имеет права пропасть, – настаивал он. – Это было бы отрицанием теории выживания тех, кто лучше прочих к выживанию приспособлен. А этого допустить нельзя. Ведь научные теории – единственная позитивная ценность, которая у нас есть. Было бы легкомысленно не сотрудничать с ними и оставлять их собственной судьбе.
Такие речи он провозглашал даже в присутствии Эвариста, который не мог раскусить их смысла и слушал с большим уважением. Но Борович под этой иронией прекрасно ощущал истинную подоплеку его помощи Малиновскому: уважение к Богне.
Еще раньше, в молочном магазине на Желязной, Мишенька мог просиживать часами. Казалось, его это по-настоящему развлекало, даже когда он помогал обслуживать кухарок и прочих баб, наливая молоко в кувшины, заворачивая масло или выдавая сдачу с очаровательной улыбкой и со старыми добрыми английскими манерами.
Слегка испуганные кухарки лишь таращили на него глаза, когда он грациозно подавал им десяток яиц в бумажном кульке и говорил:
– Thank you, lady[23].
А Богна смеялась, и ей на самом деле становилось лучше в обществе Мишеньки.
– Знаете, господин Стефан, – сказала она как-то Боровичу, – Мишенька – воплощение абсолютной бескорыстности.
– То есть вы ему не платите за взвешивание творога? – спросил он с едва заметной злостью, несколько задетый ее растроганным тоном.
– Ни за что ему не плачу, – ответила она серьезно. – Он не желает ни улыбки, ни сочувствия, ни благодарности, ни даже… снисходительности.
Боровича несколько дней угнетала мысль об этом разговоре, и, как всегда в подобных случаях, он не навещал Богну. Как раз в тот период и завязался тягостный роман между ним и одной из сотрудниц конторы. Произошло это как-то случайно, необязательно и глупо. Он не мог читать, поскольку состояние нервов не позволяло сосредоточиться, а это, в свою очередь, еще больше расшатывало нервы. Потому он не видел смысла сразу идти к себе после работы, и однажды так сложилось, что он проводил домой госпожу Юрковскую, стенотипистку бюджетного отдела. Когда она предложила сходить в кино, он согласился, а после пошел к ней на чай. Она жила одна и была настроена довольно агрессивно.
Только этого – поскольку он ни ранее, ни после совсем ничего к ней не чувствовал – хватило ему для того, чтобы установить отношения, которые продолжались уже почти год. Они виделись раз в несколько дней, поскольку она, к счастью, не отличалась навязчивостью. Была она милой, симпатичной и, вероятно, неглупой, хотя Борович не настолько ею интересовался, чтобы более серьезно за ней понаблюдать. Собственно, они почти не интересовались друг другом. Их разговоры ограничивались банальностями.
И все же эти отношения мучили Боровича.
– Ты сегодня весь на нервах, – говорила она с заботливым равнодушием.
– Нет, тебе кажется, – морщился он в ответ, хотя с утра ожидал подобного вопроса, чтобы поговорить с ней искренне и сказать напрямую, что они, кажется, уже достаточно друг другу надоели.
Однако он так и не сумел этого сделать. При этом использовал малейший повод, чтобы отложить свидание. И вот что забавно: когда Генрик приехал, первое, что пришло Стефану в голову, это возможность открутиться от Зоси на несколько дней.
Потому сразу после ухода брата он позвонил ей:
– Представь себе, что я не увижусь с тобой ни сегодня, ни в ближайшие дни. Приехал из армии младший брат, и я должен им заняться.
Она приняла это без протеста. У нее и в целом был довольно спокойный характер. Порой он подозревал ее в равнодушии, порой – в расчетливости, если он мог показаться ей хорошей партией. Но чаще всего он просто не задумывался над этим. Однако теперь вспомнил, как она спрашивала его:
– А есть у тебя близкие?
– Естественно, – отвечал он. – У меня есть брат, семья, друзья.
– Но кто-то по-настоящему близкий, с кем ты становишься самим собой, искренним?
– А разве с тобой я неискренен?
– Ну да. Я неточно выразилась. Речь идет о том, что ты кажешься мне закрытым, каменным. Ты наверняка искренен, но никогда не бываешь открытым.
Тогда шел уже второй час их свидания, и он уже чувствовал усталость от общения, поэтому отрезал коротко:
– Мне нечего открывать.
Однако он так не думал. Долгие годы – всю жизнь – у него не было необходимости делиться с кем-то собой. Более того, в своем истинном одиночестве он чувствовал себя превосходно. Еще со времен гимназии запомнил то, что считал истиной: только одинокий человек по-настоящему силен. Правда, с течением лет, углубившись в собственную психику, он настолько раскрыл себя, что обнаружил эмоциональный источник своей догмы. Он желал одиночества, а афоризм о его силе подхватил позже, ради того, чтобы оправдаться перед самим собой. Однако то, что он поймал сам себя на эдаком фокусе, ничего не изменило. Он потихоньку очищал философию одиночества от прочих аргументов, постоянно отслеживал собственные уловки и логические слабости, осмеивал сам себя и унижал, и страдал – но не мог стать другим.
Однажды на Рождество, которое он провел с Генриком, тогда студентом первого курса, он восхищался свежестью и прозрачностью его натуры, его самостоятельным разумом и замечательной чувствительностью.
И сказал себе: «Он будет моим другом. Пусть жизнь даст ему немного опыта, пусть он обретет умеренность и спокойствие в оценке мира, пусть в разуме его вызреет равновесие, которое только и может свидетельствовать о его высоком уровне, – а так-то будет наверняка. Мы должны стать друзьями».
Тем временем Генрик возмужал, дозрел, но случилось то, что должно было случиться: он обладал собственной индивидуальностью. Не ущербной, боже упаси, не такой, которая могла бы задеть Стефана, но той, что выстроила между ним и братом стену изоляции. И хотя через нее можно было обменяться мыслями и чувствами, однако сквозь нее не пробивались какие-то специфические, но необходимые для полного контакта излучения.