— Да. Я Прыгун. И что?
Ральф потрясен. Смотрит на меня, приоткрыв рот, и долго не находит, что сказать.
— Ты так спокойно об этом говоришь.
— Не спокойно, — поправляю я его. — Нервно. Хотя, может, по мне этого и не видно.
— Но другие… — запнувшись на слове «Прыгун», он меняет его на «такие, как ты», — никогда об этом не говорят.
— А я плохой Прыгун. Неправильный.
Ральф замер, его глаза лихорадочно блестят, как будто он умудрился откопать в канаве что-то невообразимо ценное и теперь никак не может в это поверить.
— Что значит «плохой»? — спрашивает он.
И я вдруг понимаю, что, может быть, мне этот разговор даже нужнее, чем ему. Потому что никто никогда не спрашивает себя о том, что и так понятно. Или кажется понятным.
Откидываюсь на спинку скамейки и зажмуриваюсь. Солнце бьет прямо в глаза. Хороший предлог не смотреть на собеседника.
— Я этого не люблю.
Чтобы понять, как он удивлен, на него и смотреть не надо. Отвечаю на вопрос прежде, чем он успевает его задать:
— Я не прыгаю. Не обязательно делать то, что можешь. Не обязательно это любить.
Открываю глаза, гляжу на него, затаившего дыхание, как будто даже дыханием меня можно спугнуть, и объясняю:
— Со мной это случилось в то самое утро. Впервые и сразу на шесть лет. Когда я пришел в себя и мне дали зеркало, я не лысины своей испугался, как все подумали. А того, что в зеркале отразился мальчишка. Которым я уже не был. Представьте себе это, если сможете, и вы поймете, почему с тех пор я больше не прыгал.
— Хочешь сказать, ты с тех самых пор?..
— С тех самых пор. Не делал этого и не собираюсь. Разве что все произойдет само собой. Я могу перенервничать, испугаться чего-нибудь, испытать сильное потрясение. В таких случаях иногда прыгается. С вами не случалось?
— Я не… — начинает он.
— Наверняка случалось. Просто вы ничего не помните. Это забывается очень быстро.
Ну вот. Теперь он поперхнулся и закашлялся. А мне не с руки стучать его по спине. Очень трудно рассчитать силу удара протеза, из-за этого мне не удаются многие дружеские жесты. Втягиваю ноги на скамейку, кладу подбородок на колено и гляжу, как он судорожно кашляет. Он как ребенок, играющий со спичками. Заиграется в папу и в пожар — а потом удивляется, когда вдруг приезжает машина с настоящими пожарными. Хотя в его детских книжках яркие картинки подробно объясняют, как одно вытекает из другого.
— Сейчас вам захочется прервать меня, — предупреждаю я. — Или просто куда-нибудь уйти. Это со всеми так, не беспокойтесь.
Ральф сидит, ссутулившись, запустив пальцы в волосы. Лица его мне не видно, но, судя по позе, чувствует он себя не очень хорошо.
— Я никуда не собираюсь уходить. — говорит он. — И мне вовсе не хочется тебя прерывать.
Стойкий человек.
— Зря, — отвечаю я. — Мне чем дальше, тем меньше нравится наш разговор. И вообще у меня здесь свидание.
Он явно не верит. Я опять откидываюсь на спинку скамейки и закрываю глаза.
Как мы колотили в ту треклятую дверь! Чуть не снесли ее вместе со стеной. Если бы нас не выпустили, мы бы в конце концов ее высадили. Потому что утром нашему терпению пришел конец. Всю ночь мы просидели взаперти, покорно и терпеливо, уважая волю старших и их великие дела. Мы знали, что еще не доросли до того, чтобы принимать участие в таких вещах. Было до слез обидно, но мы сдерживались. Та ночь была последней для старших, а не для нас. Она принадлежала им. А мы провели ее в кабинете биологии на двух брошенных на пол матрасах, которыми они не забыли нас снабдить. Матрасами и ведром.
— Нас было четырнадцать или пятнадцать человек, — говорю я Ральфу. — Нам не дали ни одеться, ни обуться. Сиамцев, Вонючку и Волка увели куда-то в другое место. Видно, вычислили, что этих запертая дверь не удержит. Слепого так и не нашли. Он слинял еще до их появления. Единственный из нас, кого в ту ночь не заперли. Кроме пижам, у нас был только костыль Фокусника и пакет карамелек. Карамель мы сгрызли в первые полчаса, а костылем утром измолотили дверь… Мы лупили по ней, чем попало, лишь бы высадить, ведь мы уже поняли, что о нас забыли и что выбираться придется своими силами.
Ральф морщится от неприятных воспоминаний. Он тоже был там. Кажется, даже среди тех, кто нас выпустил. Эти люди пытались нас удержать, но легче было бы удержать четырнадцать хвостатых комет. Разметав своих спасителей, мы помчались по коридору, крича охрипшими голосами. Некоторые из нас плакали уже тогда, на бегу, просто от страха, ведь мы еще ничего не знали. Куда мы неслись сломя голову, куда спешили, я до сих пор не могу понять, зато хорошо помню, что нас остановило. Лужа. Небольшое густо-бордовое озеро на Перекрестке. В центре него плавал наполовину затонувший кораблик носового платка. Он до сих пор иногда снится мне. Была ли та лужа и в самом деле огромной? Во всяком случае, достаточно большой, чтобы сообразить: никто не может остаться в живых, потеряв столько крови. Я смотрел на нее, как загипнотизированный, и все это время на меня напирали те, кто подбежал позже. Толкали в спину, заставляя делать шаги в ее направлении. Шажок за шажком, пока я не почувствовал, что носки у меня промокли. После этого я уже ничего не помню.
Спустя шесть долгих лет я вернулся и наконец узнал о событиях той ночи, но для меня они навсегда и остались чем-то далеким, полузабытым. Я не пережил их вместе со всеми — одна из самых страшных ночей Дома для меня начинается и заканчивается бордовой лужей с наполовину затонувшим корабликом в центре и собственными холодными и липкими носками.
Придя в себя (шесть лет спустя по моему времени и месяц спустя для всех остальных), я увидел в зеркале странное существо: лысое, длинношеее, слишком юное, с диковатым взглядом… понял, что жизнь придется начинать заново, и заплакал. От усталости, а вовсе не из-за того, что лишился волос. «Неведомый вирус, — объяснили мне. — Скорее всего, ты уже не заразен, но желательно провести в карантине еще некоторое время». Карантин спас меня. Я успел переключиться. Успел избавиться от кое-каких взрослых привычек и свыкнуться со своим новым обликом. Персонал Могильника прозвал меня Тутмосиком. От Тутмосика до Сфинкса я дорос за следующие полгода.
Ральф молчит целую вечность.
— Странно, — говорит он после долгой паузы. — Там все было в крови. Пол, стены, по-моему, даже потолок. А твое сознание вместило одну-единственную лужу.
— Мне ее хватило, — уверяю я. — Мне ее более чем достаточно. В моей луже — вся та Ночь. И все последующие дни.
— А потом…
— А что было потом, я не стану рассказывать. Это не имеет значения.
Он опять со вздохом лезет за сигаретами:
— Ладно. В любом случае, спасибо. Ты первый, кто говорил со мной о таких вещах. За пятнадцать лет. Мне, наверное, больше не стоит тебя ни о чем спрашивать?