Которую не наполнить Истиной, потому что Истины не вместить живому, а больше не наполнить ее ничем, никогда, никогда.
Вот поэтому Жажду называют Жаждой и не делят память о ней с другими.
Это слишком, слишком, слишком страшно.
Мирддин сжал зубы, вцепился в волосы на затылке и изо всех сил дернул. Стало немного легче.
Глубинный, нутряной ужас ситуации был в том, что все уже, уже произошло. Мир уже раскололся. Даже если сейчас перерезать вены, или размозжить себе голову, или вколоть в вену содержание всей аптечки разом — это значит только застрять в этом мгновении голодным духом. До скончания времен. На вечность. И еще одну вечность.
До Страшного Суда.
И потом, может быть, тоже.
Не быть было бы избавлением. Но такой опции у него не было.
Мирддин поднялся. Двигаться приходилось как через стену пламени. Кажется, уже стемнело. Или, может быть, выпало поле зрения, он не был уверен.
Все уже было кончено; оставалось сделать то, что нужно было сделать — или хотя бы попытаться. Идти было недалеко. Это было хорошо. И он хорошо знал дорогу. Это было хорошо тоже.
Идти оказалось не так уж сложно; из хаоса со внезапной четкостью выныривали отдельные предметы — по ним можно было ориентироваться. Когда из разноцветных пятен выпал кусок крыльца — пять ступеней, веранда, перила, ограждение, планки наискось, крест-накрест — он понял, что дошел. Мирддин скорее нашарил, чем увидел дверь и толкнул ее в сторону; понял по шелесту, что она распахнулась, и шагнул внутрь.
Нимуэ была внутри. Даже в полумраке на нее было невыносимо ярко смотреть.
Они сидела в темной комнате, сгорбившись, и мучительно вглядывалась в воду.
— Не вижу... через себя не вижу... — то ли услышал, то ли прочел по губам Мирддин.
Он оперся о косяк, чтоб удержать равновесие, и попытался высказать самое важное.
— Это фрактал.
Нимуэ подняла голову.
Не получилось. Мирддин попробовал еще раз.
— Самоподобная система. По образу и подобию, понимаешь? Центр... центр вселенной находится везде.
Нимуэ отрицательно мотнула головой. Губы у нее задрожали, и она опять уткнулась в чашу.
Вода в ней пошла рябью.
Мирддин сделал усилие, отлепился от косяка, сделал несколько шагов и сел напротив. Накрыл ее ладони своими, притянул к себе чашу и сделал глоток.
Нимуэ вскинула голову. Зрачки у нее были во всю радужку.
— Что нужно делать? — спросил Мирддин.
Она открыла рот. Закрыла. Выпрямилась, выравнивая дыхание.
— Смотри, — ответила она.
Голос оказался неожиданно хриплым.
Мирддин посмотрел.
Он стоял на вершине горы. Впереди и внизу лежало озеро, как опал в оправе, а за спиной не было ничего. Ни тьмы, ни света, ни вакуума, ни воздуха — ничего, он чувствовал эту пустоту лопатками, прижатый к ней, как к стене. Он знал, что ему надо обернуться и посмотреть туда, но не мог шевельнуться от ужаса. Накатило тошнотворное ощущение слабости. Он стал смотреть вниз, на лес и озеро, чтобы отвлечься, и все внутри заныло от красоты и хрупкости. Он знал, что одно с ними, и что должен их защитить, и что не сможет, потому что небытие сожмется и придет за ним. Что самое лучшее, что он может сделать — отсечь, отделить себя от них, чтобы они выжили, чтобы не нуждались в нем — и не мог. Вина и отчаяние захлестывали все.
Он знал умом, что где-то там, за пустотой, остался мир, что он должен развернуться, и шагнуть в ледяную тьму с головой, и идти через нее, в одиночку, вслепую, без воздуха, наощупь, долго, долго, долго, пока не придет. Но не мог себя заставить.
«Не смотри сквозь меня! Смотри напрямую!» — пришел голос.
Он сосредоточился, отделяя себя от не-себя. Тонкая, дрожащая, как мыльный пузырь, пленка, отделила его от ужаса. Теперь было так, будто он стоит на вершине скалы и смотрит на лес и озеро, а Нимуэ стоит у него за спиной, положив ему руки на плечи и глядя сквозь него, как через стекло. Он чувствовал ее напряженный взгляд затылком.
Он постарался сделаться как можно прозрачней и начал поворачиваться — медленно, медленно, сперва одними зрачками, потом головой, потом корпусом — по полградуса, будто давая миру фору, чтобы вернуться обратно, вглядываясь в то, что появлялось перед глазами. Кедры, пихты, сосны, пологий берег, галька. Он чувствовал, что Нимуэ что-то делает — за ним, через него, повторяя его движения шаг за шагом; мыльная пленка дрожала и колебалась, но на это нельзя было отвлекаться. Река с каменистым руслом, расходящаяся рукавами, серая и стальная; белая пена, вскипающая у валунов; сизые холмы, встающие вдалеке. Он хорошо помнил этот вид — с треугольной горы над озером. Все было на месте.
Ничего не изменилось, только лето сменилось осенью. Синеватые холмы; холмы зеленее, сосны, кедры, березы, рябины, песок, пирс, озеро. Медленно, медленно, как часовая стрелка, он завершил оборот.
«Все, — выдохнула Нимуэ за его спиной. — Теперь все».
Они опять сидели в комнате; по две стороны чаши. В чаше отражалась река и сизые горы вдалеке. Изображение пошло рябью и пропало — осталась только прозрачная вода и темные годовые кольца на деревянном дне. Можжевельник, невпопад подумал он.
Нимуэ бесшумно поднялась: «Надо проверить».
Они вышли во двор. Там стояли сумерки — то ли утренние, то ли вечерние. Все было как всегда, пахло водой и хвоей, тихо вздыхало озеро, тихо шелестел лес, тихо вздыхал ветер. Только вокруг дома трава стала белесой, а черемуха — совсем черной. Нимуэ провела рукой по стволу — остался темный след. Мирддин нагнулся и сорвал травинку. Она хрустнула. Кристаллы на ней были похожи на иней, но не таяли.
Соль. Соль и уголь.
Он опять почувствовал слабость и тошноту, потому что вспомнил, как совсем недавно хотел именно этого. Он очень ясно представил себе уже неосуществившийся выбор — как разворачивается, и уходит, как зверь из капкана, оставляя позади еще живой, кровоточащий кусок себя, оставляя за спиной все. Он был бы в своем праве, и все приняли бы его выбор, и никто не задал бы ему вопроса, потому что Жажда — это Жажда. Если ты не можешь остаться — значит, не можешь. Как лес, и озеро, и Нимуэ перестают быть, потому что таково было ее истинное желание и выбор. Как все превращается в соль и уголь. А ему все равно, потому что ему уже нечем пожалеть об этом.
Ему стало очень, очень страшно, потому что он не знал, почему этого не произошло. Где-то между свободой воли и свободой воли, между выбором и выбором что-то сдвинулось на волосок. Что-то, благодаря чему все не закончилось так, как должно было закончиться. И принять это было сложней, чем принять Жажду, потому что Жажда была закономерностью. Очень важной, очень страшной, неизбежной — но закономерностью.
У — чуда? того, что произошло? — не было закономерности. Не было объяснения. Одно не вытекало из другого.