Нимуэ стояла у мертвой черемухи.
— У нас слишком много власти, — горько сказала она. — И слишком мало.
Он подошел и взял ее за плечи. Чувство было как от прикосновения ко льду — лед тает, нарастает снова, опять тает, опять застывает, слой за слоем; это как бежать вверх по эскалатору, текущему вниз. Нимуэ изо всех сил пыталась отстроиться от него. Он не понимал, почему. Мирддин отнял ладони; они горели, как от снега.
Нимуэ повернулась к нему.
— Ты можешь уйти теперь.
Он попытался представить, как уходит.
Это ощущалось, как отрезать себе руку. Или попытаться самому вырвать себе глаз.
Наверное, существовало какое-то условие, при котором он мог бы попытаться это сделать. Наверное, существовало какое-то условие, при котором он бы преуспел. Но думать об этом не получалось; все внутри начинало скручиваться все в ту же самую черную дыру.
— Я... — медленно произнес он; выбирать формулировку приходилось очень аккуратно, потому что внутри что-то вопило от ужаса и протеста, истошно и нечленораздельно, — не уверен, что смогу. Даже если попробую. Ты... хочешь, чтобы я ушел?
Нимуэ вся вскинулась. Голос у нее упал до шепота.
— Мне кажется, — она тоже выговаривала слова медленно, как через силу, избыточно четко артикулируя, как говорят на сильном морозе, — что я могла бы убить. Или умереть. Чтобы ты остался. И это неправильно. Никто не должен настолько сводиться к Жажде. Не может. Не должен. Чем ближе я к тебе, тем это страшнее.
— Тогда почему ты позволила мне помочь?
Она опустила голову.
— Лес. И озеро. Они не виноваты, что я не справляюсь. Никто не виноват.
Она говорила, горько и устало, а внутри и сквозь нее переливалось священное пламя, но у Мирддина не было слов, чтобы рассказать об этом.
— Почему ты вернулся? — спросила она.
Он зажмурился. То, что пригибало его к земле. То, что сжигало его изнутри.
— Знание, — ответил он. — Знание должно быть передано.
У нее метнулись зрачки — вверх, вправо и обратно; он прочел по этому движению, как она принимает решение, списывая себя со счетов во имя неназываемого должного; это тоже было неправильно, и он открыл было рот, чтобы сказать об этом, но Нимуэ покачала головой:
— Что нужно делать?
Он поднес пальцы к виску.
— Можно?
— Можно.
Что-то сдвинулось. Мир изогнулся и пошел от них волнами, выворачиваясь наизнанку. Центр вселенной наложился на центр вселенной; «Внутри» и «Вовне» опять смешались.
Самоподобная система выгнулась, отражаясь в себе самой.
Нельзя вместить Истину; нельзя вместись Вселенную, но можно вместить чужую душу, равновеликую твоей и равновеликую всему миру. Черная дыра внутри — это был всего лишь слот; всего лишь место для знания; то, что должно было быть заполнено для сохранения целостности.
Они были бок о бок/лицом к лицу/спина к спине; вокруг на самом пределе выносимого гремела, переливалась и грохотала симфония.
Ничто из этого не имело отношения к справедливости. Все было слишком — слишком огромно; слишком священно; слишком прекрасно; слишком страшно.
Каждый из них по определению был частью, отражением и сутью всего этого. Никакой другой цели и оправдания у них не было. Они были бесконечно малой и в то же время единственно значимой сутью происходящего; там, где они находились, они находились по праву, и это было единственно верное их место во времени и вне времени.
Разница между я-есть/ты-есть/мир-есть исчезла; кажется, ее никогда и не существовало.
От этого нельзя было закрыться. Да и не надо было.
Все было пламя и музыка. И наконец-то все было правильно.
Неизвестно, сколько прошло времени. Лил дождь. Одежда промокла до нитки. Они так и стояли, вцепившись друг в друга, как утопающие, едва выбравшиеся на берег.
Дождь, слишком теплый для осени, смывал черное и белое, соль и уголь, возвращая краски, звуки, цвета, запахи, сшивая небо и землю между собой.
Капли у нее на лице были соленые.
«Почему ты плачешь?»
«Потому что теперь могу».
«Черемуха».
Черемуха опять была живая; августовская, такая, какой оставалась в памяти. Дождь шелестел по зеленым листьям, сбивая на дощатые ступени спелые ягоды; они падали с чуть слышным стуком, и запах от них мешался с запахом воды, земли, хвои и дерева.
Когда они вернулись в дом, она спросила:
— Ты понял? Это то, что случилось с твоей Дикой Охотой. Они выпали сквозь тебя наружу, а удержать их было некому.
У него стало горько во рту.
— Я не хотел.
Она кивнула:
— Я знаю. Но никто не выдержит один Вовне.
Он обнял ее крепче:
— Никто и не должен.
Больше они об этом не говорили.
[1x05] кром
Потянулись дни, полные простора и тишины.
Странно было чье-то присутствие, не требующее постоянной бдительности. Можно было молчать. Можно было говорить. Много ходить по холмам — когда вместе, когда порознь.
Это было так же хорошо, как одиночество, но просторней. Мир стал больше. Что-то сдвинулось на градус, на полградуса, у всех вещей появился новый ракурс. Стало заметным что-то, ранее выпадавшее из внимания.
Озеро завалило снегом.
Отходить от него пока не хотелось. Контактировать с внешним миром тоже.
Почти нечувствительно появилась и исчезла Рианнон. Сняла ментограммы, проверила цельность границ и исчезла.
Прошел Йоль.
Прошел Имболк. Снег стаял; вскрывшиеся горные ручьи растеклись и стали реками. Звук их изменился на две октавы. Небо из сизого и серого сделалось интенсивно-синим. Холмы сбрызнули фиолетовым — повылезали подснежники.
Мирддин, ходивший встречать рассвет в сопках, возвращался из долгой прогулки по берегу озера. Озеро дышало покоем. Все вокруг было живое, движущееся — вода испарялась, поднималась к небу, опадала росой. Палые листья истлевали, смешиваясь с землей, становились пищей новым всходам. Гонялись друг за другом звери, проливая алую кровь — одна и та же энергия жизни перетекала из одной формы в другую, меняя и меняя обличья.
И во всем этом была растворена Нимуэ — даже не как аромат. Как след аромата. Как всегда. Как обычно.
Он приложил ладонь к поверхности озера и позвал. Эхо ушло в глубину; он сел на берег и стал ждать.
Вода вскинулась, отливаясь в силуэт, прозрачный, как стеклянный. Фигура шагнула на берег, вода тянулась за ней, как бесконечный шлейф. В шлейфе отражалось небо и сосны.