Полая вена – это гигантский сосуд, по которому кровь со всего тела поступает обратно в сердце. Печень тесно оплетает нижнюю полую вену кровеносными сосудами, которые несут кровь из печени в нее. Иногда в печень входит до 50 вен, и повреждение одной из них может привести к сильнейшему кровотечению. Разумеется, хирурги привыкли к этому и всегда имеют под рукой два отсасывателя.
Бобби мастерски проделал работу по отделению печени от вены. Мы готовились извлечь орган, который удерживали три большие печеночные вены, формировавшие верхнюю манжету. Внутри печени находился трансъяремный внутрипеченочный портосистемный шунт (ТВПШ
[98]) – огромная соломина, которую радиологи ввели через правую печеночную вену, чтобы сократить сопротивление тока крови в этой плотной циррозной печени. Позволяя крови попасть в печень, ТВПШ устранил всю жидкость, накопившуюся в животе пациента, пока тот ждал донорский орган.
Мне удалось надеть на полую вену зажимы, однако верхний зажим частично захватывал ТВПШ, мешая его извлечению. Я надрезал правую печеночную вену, увидел ТВПШ и обнажил его посильнее, а Бобби поправил зажим.
«Ты готов, Бобби?»
Перед операцией мы отрепетировали свои движения, и он сильнее схватился за зажим. Я попросил медсестру опустить голову пациента, чтобы предотвратить попадание воздуха в легочную артерию и не допустить продвижения воздушного эмбола в мозг. Это редкое, но смертельно опасное осложнение может возникнуть, когда при рассечении большой вены, например печеночной, давление воздуха снаружи вены превышает давление крови, возвращающейся к сердцу. Такое может произойти во время операций на печени. Опускание головы позволяет пузырькам воздуха задерживаться в сердце, а не попадать в легочную артерию.
«Вот так», – сказал я спокойно и снял верхний зажим. Когда кровь стала заполнять операционное поле, Бобби еще сильнее сдавил свой зажим. ТВПШ приподнялся, и я снова поместил зажим на полую вену. Прежде чем начать радоваться, я услышал, что кто-то сказал из-за драпировки: «Ой-ой, большой сгусток в сердце. Сердце останавливается. Пора начинать сердечно-легочную реанимацию».
Иногда в печень входит до 50 вен, и повреждение одной из них может привести к сильнейшему кровотечению.
Проклятье. Возможно, я был слишком уверен в себе. Мы опустили вниз ретракторы, и Бобби начал сердечно-легочную реанимацию, а я думал о предстоящем разговоре с женой и детьми пациента. Я представлял себе их лица в тот момент, когда скажу им, что он не выжил.
Несмотря на такие мысли, я чувствовал себя удивительно спокойно и отчужденно. Примерно через 10 минут, когда все мы успели насквозь пропотеть, сердце пациента снова забилось. Кровяное давление нормализовалось.
Примерно минуту мы стояли, дрожа и сомневаясь, как поступить дальше. Стоит ли брать донорскую печень и пересаживать ее? Функционирует ли его мозг? А вдруг мы лишь зря потратим орган, который могли бы отдать кому-то другому?
Бобби прервал молчание. «Открывай новую печень, – сказал он. – Дай мне иглу». «Хорошо, давай сделаем это», – ответил я.
Не беспокойтесь, все закончилось благополучно. Пациент был ветераном, а убить ветерана невозможно.
Питтсбург, 2016 год
Мой будильник был заведен на 06:00, но в 05:00 я уже проснулся. На этот раз дело было не в бессоннице – я просто находился в радостном волнении. Не каждый день встречаешь одного из своих героев. Я встал с постели, открыл рюкзак, достал потрепанную копию «Люди-конструкторы»
[99] и открыл первую главу. Хотя я и читал эту книгу много раз, мне хотелось освежить ее в памяти. Мне казалось, что чем больше я узнаю о докторе Томасе Старзле, тем легче ему будет открыться мне. Я переписывался с ним много раз за последний год, но мне понадобилось немало времени, чтобы убедить его встретиться со мной. Он охотно отправлял мне копии своих статей по трансплантологии и краткую информацию, уже доступную в медицинской литературе, об отцах-основателях этого направления в хирургии, но мне хотелось получить от него кое-что другое. Я хотел понять, как он смог добиться таких успехов: он усердно работал над тем, что другие считали невозможным, несмотря на смерть многочисленных пациентов, в основном детей, на операционном столе. Меня интересовало, как ему удалось превратить эту сопротивляющуюся область в клиническую реальность. Он добился успеха, несмотря на всеобщее осуждение и бесконечные петиции коллег, в которых они называли его убийцей и призывали отстранить от работы. Конечно, кто-то скажет, что тем пациентам все равно предстояло умереть, поэтому проблема была невелика. Но это не так. У меня на руках умирали пациенты. Мне приходилось выходить из операционной к родственникам больного, молча смотревшим на меня, пока мой холодный и безжизненный пациент лежал на столе, а из надреза на его теле текла на пол кровь. Мне доводилось сообщать родственникам о смерти их любимого человека, и я не представляю, как мысль, что пациент все равно умер бы, может утешить.
У меня на руках умирали пациенты. Мне приходилось выходить из операционной к родственникам больного, молча смотревшим на меня, пока мой холодный и безжизненный пациент лежал на столе, а из надреза на его теле текла на пол кровь.
Был ли Томас Старзл из той же плоти и крови, что и я? Долгое время я считал, что нет. А потом нашел в его мемуарах цитату, неприметно спрятавшуюся на страницах 59–60:
«Правда гораздо более горькая, чем можно себе представить. За последние шесть лет я отточил свои хирургические навыки, но таил в себе тревоги, о которых не мог говорить открыто более 30 лет, пока не перестал оперировать. Я очень боялся подвести пациентов, которые доверили мне свое здоровье и жизнь… Даже перед простыми операциями я обращался к книгам, чтобы не допустить ошибок… Затем, охваченный волнением, я шел в операционную, где практически не мог действовать, пока операция не начиналась».
Далее он писал:
«Позднее, когда я признался близким друзьям, что не люблю оперировать, они не поверили мне, решив, что я шучу. Большинство моих знакомых хирургов могли защитить себя, либо рационализировав совершенные ими ошибки, либо быстро стерев из памяти тяжелые воспоминания. Я не мог этого сделать. Вместо того чтобы забывать о неудачах, я запоминал их навсегда. В итоге я понял, что эмоционально не готов быть хирургом и справляться со всеми жестокостями».
Как мог человек с такими чувствами выбрать подобный путь? Почему он решил учиться в совершенстве проводить операции, за которые никто другой не брался, понимая, что пациенты точно не выживут? Более того, ему приходилось быть свидетелем не просто смерти, а кровавого месива, напоминавшего место преступления Джека-потрошителя. Мне хотелось понять мотивы Старзла, но я не знал, позволит ли он мне сделать это. Кроме того, Старзлу недавно исполнилось 90. Вспомнит ли он ранние дни трансплантологии? Сможет ли рассказать мне об эмоциях, которые испытывал в начале своей карьеры?