Мы познакомились. Она живо интересовалась моими архивными расследованиями и позвала меня к себе. Квартира Чуковского на бывшей улице Горького, а теперь Тверской не показалась мне особенно роскошной. Мы сидели в небольшой комнате – бывшей столовой, в которой все стены были в книжных полках.
В смежной комнате за дверью жила когда-то Лидия Корнеевна, на стенах были фотографии Ахматовой, Фриды Вигдоровой и юной Елены Цезаревны (Люши).
С ней, с Люшей, которую все так называли за глаза, в принципе можно было говорить обо всем на свете, у нее было замечательное чувство юмора, острый глаз и умение слушать, а не только говорить. Но при этом в ней не было легкости. Это был человек закрытый, даже жесткий, хотя и очень доброжелательный. Возможно, сказывалась какая-то ее неуверенность в себе. Она морщилась, когда ее называли литератором, мемуаристкой. Ей было трудно стоять рядом со своими именитыми родственниками, хотя она полностью разделила их жизнь и судьбу.
– Дедушка гениально придумал завещать весь свой архив мне, – иронизировала над собой она, – он же знал, что я его не подведу.
Она вправду не подвела. Отдала почти всю жизнь на разбор и публикацию его наследия. Но о К. Ч. говорила всегда с юмором и очень легко; его раздвоенность, страхи, игру с советской властью никогда не оправдывала – и тут эхом слышался отзвук речей Лидии Корнеевны. Хотя историю травли Чуковского Крупской Елена Цезаревна рассказывала всегда очень страстно, не жалея обидчиков деда.
Но все-таки определенные сложности в наших разговорах возникали – когда мы касались Лидии Корнеевны. В музей Ахматовой Люша не приезжала, потому что там неправильно выступила Зоя Томашевская, и они не так ответили на упреки Лидии Корнеевны. Тень матери стояла или сидела тут же рядом с нами и строго (через Люшу) давала оценки тому или иному человеку или событию. Я вспоминала, как Мария Иосифовна Белкина рассказывала мне, что где-то к ней подошла Лидия Корнеевна и с пролетарской прямотой спросила: “Я все никак не могу понять: вы с нами или с ними?” Мария Иосифовна заносчиво ответила: “А я сама с собой!”
Елена Цезаревна Чуковская.
Апрель 2008
Но все равно я чувствовала, что Люша – человек непрямолинейный и тонкий. Поэтому в одну из первых встреч я ее спросила, как же она решилась напечатать “Ташкентский дневник” Лидии Корнеевны, написанный в 1942 году во время ссоры с Ахматовой, где они обе предстают в неприглядном виде. Люша задумалась и сказала, что Л. К. до последнего не знала, что делать с дневником, то хотела его уничтожить, то оставить. Когда она умерла, Люша посчитала, что самое лучшее, чтобы избавиться от любых сплетен, – напечатать дневник как есть.
Надо сказать, этот поступок вызывал огромное уважение к ней; она ничего не утаивала, не подчищала прошлого. Еще был сюжет с публикацией таких же непростых дневниковых страниц Лидии Корнеевны о Солженицыне. Я оставила об этом небольшую запись.
24 октября 2008
Два дня назад говорила с Е. Ц. про дневниковые записи Лидии Корнеевны о Солженицыне. Она очень обрадовалась, что я позвонила, что есть отклик. Я сказала, что была очень рада внутренней правдивости Л. К. Тому, что она не оставалась в плену собственных иллюзий. И тут Елена Цезаревна напряглась и сказала, что ее немного пугают такие отклики. Вот ей позвонил бывший близкий друг Бен. Сарнов (один из недоброжелателей и даже, как она сказала, врагов) и тоже очень радовался этой публикации и благодарил. Но чему тут пугаться, когда Л. К. высказала в дневниках то, что все говорили вслух, а она искренне недоумевала тому, как относился Солженицын к текущей российской политике. А Лидия Корнеевна на всё отвечала и всегда неустанно повторяла: зато он “Архипелаг” написал. “Огромный талант и ошибки его огромны”, – пишет Л. К. Я сказала Е. Ц., что это хорошая мысль. Что не надо бояться признавать за таким человеком ошибок. Но ведь презирал он интеллигенцию, которая была для него всем. Е. Ц. грустно кивнула. Замечательна мысль у Л. К., что Сахаров – западник, Иванушка-дурачок, а Солженицын – настоящий Штольц, славянофил.
Но главное, что дневники Л. К. огромны, оттуда сделаны только огромные выдержки, но заниматься Елена Цезаревна ими пока не может, потому что ей бы закончить с К. И. и с его архивом.
– А жаль, – сказала она, – что все, что с мамой, я помню и знаю – не то что с дедушкой.
Опять подумалось про странную долю детей масштабных родителей.
История про Алю, которую вдруг увидела всю, без глянца в полной версии писем к Тесковой. Увидела, что Цветаева была права в том, что в дочери отсутствовала цельность и как следствие – собственный путь.
Незадолго до ухода Елены Цезаревны у нас был грустный разговор. Я пришла к ней, как-то на бегу. Мы обменялись книжками. И она сказала мне: “Я сирота”, – хотя у нее не было недостатка в родственниках. Почему-то она так говорила не один раз. И вдруг на возникший разговор о том, сколько ей осталось жить на свете, когда я в утешение привела в пример долгожитие Лидии Корнеевны – она печально заметила:
– Мама в этом возрасте только изредка ходила, в основном лежала, я все за нее делала, ухаживала, кормила, поэтому она прожила столько. Со мной все будет иначе.
Так и вышло. Когда она ушла, я была далеко. Но ощущение от ее ухода не было горьким. Казалось, будто Люша просто перешагнула порог, оставив у себя за спиной десятки томов, сочинений своего деда и своей матери. Ее миссия на земле закончилась.
Коржавин Наум Моисеевич
Одним полуслепым глазом он прочел с экрана компьютера мою книжку “Узел”
[26]. Это был 2005 год.
– Я напишу к ней послесловие?! Хочешь?
– Ну конечно же хочу! До ужаса хочу.
Потом уже скажет:
– Я тебя буду защищать, уверен, что будут нападать.
Казалось, его лицо и улыбку, и невидящие, глядящие в разные стороны глаза, нарисовал какой-то веселый мультипликатор, перепутав поэта с гномом. В нем и вправду было что-то от большого диснеевского гнома, сварливого и доброго, вникающего во всё и ничего не понимающего в текущем политическом моменте. Он, видимо, всегда знал, что нелеп, смешон, и был таким до конца. В нападках на всех на свете и больше всего – на Бродского, в том, что говорил взахлеб, как переустроить новую Россию, хотя не жил в ней и плохо понимал, что происходит здесь на самом деле. И в тоже время – он был рыцарем Дон-Кихотом Ламанчским. Своими слепыми глазами Коржавин видел то, что не видели другие. Он видел и чувствовал – людей. Жалел их, любил и дружил как никто. Ему было абсолютно все равно, какой у человека статус. Известен ли он. Что говорят о нем в узких кругах.