Елизавета Эфрон. Марина Цветаева
Н. Ж.: Так вот сидящим в кабинете и занимающимся я его не видела. Но во второй половине жизни он стал заниматься с магнитофоном (репетируя, записывал себя и прослушивал эти записи. – Н. Г.), то есть, когда Елизавета Яковлевна была вначале слаба, а потом ее не стало, он ни с кем другим не стал заниматься, в смысле у него режиссера больше не было.
Н. Г.: А скажите, как происходили занятия с Елизаветой Яковлевной?
Н. Ж.: Она лежала. Это я всё видела. При входе в их комнату была маленькая – ее нельзя прихожей назвать, как бы кладовка, в которой и Мур спал, и Марина Ивановна. Там стоял сундучок – и сразу дверной проем. Сама комната такая длинная, и в конце – окно, которое выходило на стену кирпичного дома, но не впритык, я очень хорошо эту стену помню, красного кирпича. Тети-Лилина кровать, а тут – тетя Зинуша спала. (Имеется в виду Зинаида Ширкевич, подруга Елизаветы Эфрон. – Н. Г.) И стояли два стула или тоже какой-то сундучок, где сидели ученики и папа и где, по его рассказам, он впервые увидел Марину Цветаеву, которая сидела на одном из этих стульев.
Я себе очень хорошо представляю, хотя знала об этом по его рассказам, когда она читала “Чёрта”. Когда она кончила читать, было сильнейшее впечатление. Папа говорил, что она захватывала просто, хотя он и не понимал половину того, что там было написано, но плен был полный. И когда она закончила чтение, он стал просить что-то объяснить. А она в ответ: “Там все написано”, – и он притих. А вечером у него был концерт в Бетховенском зале Большого театра. Он читал программу “Багрицкий и Маяковский”. Отделение – Багрицкий, отделение – Маяковский. И вдруг на этот концерт пришла Марина Цветаева. Но он не знал, что она придет, он просто ее в зале увидел. И вот в “Контрабандистах” он страшно запутался: “Шаланды, Янаки, Ставраки и папа Сатырос”, запутался насмерть – он вообще часто забывал слова, и мы всегда умирали, когда он что-то забывал. Ну и все как-то пугались, это же не принято, артист же должен помнить текст, а ему хоть бы что – он умел выворачиваться. И вот он запутался совсем, пытался выкрутиться изо всех сил и ничего не получается – тогда он как стукнет ногой об пол: “Черт!” – и тут же все вспомнил, и пошел дальше читать. А в антракте Марина Цветаева подходит к нему и говорит: “Ну что, стало вам трудно, кого вы позвали?”
Елизавета Эфрон с учениками театральной студии при ЦДЛ.
1940
Тетя Зинуша. У нее был туберкулез ноги. Какая она была прелестная. Эти глазища. Родители звали ее “княжна Марья” за эти глаза. А тетя Лиля была красавица. Лежала в подушках из-за больного сердца. Она ушла из театра, она же играла Настасью Филипповну при Вахтангове
[33], а потом ушла. Какая она была замечательная! Я так хорошо помню ее смех, она так смеялась заливисто, причем ясно было, что смеется она не просто оттого, что смешно, а она радуется, и вот это замечательно совершенно было, и так глаза сияли, я всегда вспоминаю Серафима Саровского: “Здравствуй, радость моя!” Вот ты к ней приходишь и видишь – это сияние.
Я помню замечательную встречу. Это было в Сочельник. Родители были где-то в отъезде, и мы с Машей, уже студентки, пошли к тете Лиле и тете Зине. Пришли туда, в Мерзляковский, на четвертый этаж, из лифта налево, четыре раза надо было звонить. И дверь открывает тетя Аля.
Н. Г.: Вы ее тетей Алей называли?
Н. Ж.: “Тетя Аля” – всегда… И смотрит на нас. А мы: “Здравствуйте, добрый вечер, мы к тете Лиле и тете Зине”. “Ну, проходите”, – поворачивается и уходит. А мы входим, так робко, и я выглядываю, а тетя Лиля заливается смехом: “Боже мой, так это же – коки!” Когда мы были совсем маленькими, нам втирали желток в голову, чтобы лучше волосы росли. И вот однажды мы к ней пришли, она открывает дверь, а там – две такие дуры с желтком на голове. И тетя Лиля с тех пор стала нас называть “коки”. И вот она хохочет: “Это же коки!”
А потом был дивный вечер. Аля, не замолкая, говорила. Возле кровати тети Лили в ногах был накрыт столик, такой маленький, и мы с Машкой там сели, а тетя Аля сидела напротив и рассказывала, как они с Мариной пришли на Арбатскую площадь, и вот тут повернули, и мама сказала… И я вдруг: “О-о-о!” “Ты что?” – она спрашивает. А я: “Ой, до меня дошло, кто такая мама”, – я тогда уже Марину боготворила. Аля много рассказывала, была в чудесном настроении, потом пошла мыть посуду и говорит: “Пойдем со мной”. И мы с ней мыли посуду, и вот там она рассказывала, как она боится, что сейчас в любой момент могут опять Марину закрыть, и что не надо никаких выпадов, не надо никаких дразнилок, надо быть аккуратной, не надо зверей дразнить ничем. Она со мной разговаривала, как со взрослым человеком. Для меня она была красавица, совершенная красавица, – не потому, что я понимала, что она Маринина дочь, я тогда особенно много и не читала, – а просто папа ее обожал. Мы вообще впитывали все время то, что было дома. И вот всегда от папы: “Алечка, Алечка”. Наверное, она к нам приходила, но, видимо, когда мы были маленькие. Ведь один раз Марина приходила и видела нас спящих в кроватках.
Н. Г.: Но Аля никогда не слышала, как вы читаете? Она знала, что́ вы читаете, что будете читать Марину? Таких разговоров вы с ней не вели?
Н. Ж.: Аля слышала. Я из-за Али-то стала читать Цветаеву. Она сказала папе: “Слушай, Митя, сейчас маму читают все кому не лень, почему ж твоя-то не читает?” Мне кажется, она один раз, может быть, а может быть и нет, могла слышать на Маринином юбилее в ЦДЛ. Потому что потом она не хотела ходить ни на один вечер.
Н. Г.: А папа читал Цветаеву?
Н. Ж.: Он совершенно замечательно читал стихи, посвященные Пушкину. Он читал “Не флотом, не ботом, не задом…”, “Нет, бил барабан перед смутным полком…” Со мной по ним тоже занимался и подсказывал замечательные вещи. Я Марину готовила – “Мать и музыка”, там про смерть матери, я и так нажму, и так сделаю, а он: “Нет, не так”. И вдруг одно слово сказал, но это такая была глубина, для меня – совершенство, и я завыла в восемь ручьев, а он говорит: “Что ты воешь?” – “Я так никогда не смогу!” А он ничего не сделал, он просто по-настоящему сказал – и всё, не стараясь быть похожим на Марину, не стараясь всех убедить.
Папа в ЦДЛ на вечере Цветаевой читал по книжке, тетя Люша, Цецилия Львовна Мансурова, читала наизусть, потом я помню Беллу (Ахмадулину. – Н. Г.), которая читала что-то, потом Алексей Эйснер. Выступления Эйснера я не помню, но он сам произвел на меня сильное впечатление, потом была такая Танечка Краснушкина, она тоже была ученицей тети Лили и дочкой знаменитого психиатра Краснушкина. Я к тому времени выучила “Цыган” из “Моего Пушкина”. Там была Аля, Эренбурги. Ко мне подошла Любовь Михайловна: “Боже мой, это наша Наташа”. А я в таком коротеньком платьице; у меня не было тогда никаких аксессуаров концертных, ничего. А потом Аля переслала своим чудным почерком переписанное для меня письмо из Ленинграда, где ее подруга хвалила меня. Аля переслала это письмо папе…