Книга Кругосветное счастье, страница 56. Автор книги Давид Шраер-Петров

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Кругосветное счастье»

Cтраница 56

Под утро я знал все. Вернее, про ее роман с Архитектором я знал и раньше. Не надо быть фантеллистом, чтобы увидеть в глазах женщины отчуждение и страсть. Я это видел целый год, пока достраивался Замок. Те самые детали, которые превращали его в Корабль. В Корабль, способный преодолевать даже сушу. Хозяева торопили. Мои фантеллические способности были напряжены до предела. И в этом тоже крылась причина моего охлаждения к Ла. И ее, соответственно, ко мне. Я не могу в такие периоды ничего, кроме созидания перехода. Фантеллизм и земная любовь несовместимы.

Но ведь и она знала, что с Архитектором — ненадолго. Что это пройдет. А он вообразил. Нацелился. Я ведь по простоте душевной открыл ему возможности Замка, ставшего Кораблем. Она знала, что ей не жить без Камышей. А мне — без Великого Пространства. Хозяевам можно. Вклады. Отчужденность, как и среди Великого Пространства. И пляжникам. Ну, может быть, не всем. Не берусь утверждать. А мне и ей — крышка. Не умрем, но будем влачить. Как в Гонолулу. Вспомнить страшно.

Архитектор настаивал. Он зависал над ее коленями, животом, проваливался в нее: «Узнай последнюю лепнину у него. И уедем. А там разбежимся. Мы с тобой в Нью-Йорк. Рогуля — в Гонолулу. Хозяева — в Швейцарию». Слава Богу, я находился в фантеллизме и не поддался. Как стекло кислоте. Не поддался. Но я выходил. Скалапендра знала, что я выхожу. Стремлюсь к ней. И нанесла удар. Архитектора похоронили на городском кладбище. Посмертно увенчали. Назвали улицу. Среди Хозяев поднялся вой, взрыв негодования. Потом смятение и страх. Решено было Скалапендру выслать из Замка. Я потащился за ней.

И теперь я узнал про опасность, нависшую над Камышами. Над нашей компаньицей. Над последним островком. В конце концов, над Скалапендрой. Кем она станет без Камышей? Я понимал, что наше сближение связано с этим страхом. Ну и что из того! Любовь. Всякое сближение связано. Связь — это и есть сближение. Ночной сад. Яблоки и ее груди. И луна. И эта дьявольская сила фантеллизма во мне, которую я не использовал с тех пор, как пошел за Ля. В изгнание. Хотя мог. И это приходило ко мне. Случалось в самых крайних ситуациях. Мальчику ноги отрезало. Дождь с радиоактивным стронцием. Какие-то вязкие унылые строки важного пляжника. Я фантеллировал. Спас. Спас. Спас.

Среди наших на пятачке между сточной канавкой и заливчиком, где размножаются пиявки и инфузории, царило уныние. «Лиловый прав. В городе полно слухов об уничтожении Камышей», — вымолвил Смычок. Впервые не раскрыл футляра. «Гробик с младенчиком, деточка спит», — ласкался к нему Лиловый. «Друзья, нас предали, мы в жопе», — коротко, но правдиво хрустанул Челюсть. В цвет Лиловому туча поплевала в наш пятачок. Скалапендра лежала неподвижно, запеленутая в кусок брезента. Если бы она не сказала: «Что ты молчишь, Гуль?» Если бы промолчала. Но ведь для того и ночные яблоки, которые мы вкушали. Впервые за долгие годы. Все неспроста. По их представлениям. Но я живу среди них. И заключен в Великое Пространство. «Вы куда, деточка? Еще рогуликами не торгуют», — проводил меня Лиловый. Остальные молчали. Ля Пэн лежала неподвижно.

Я вернулся в Замок. Хозяева ждали меня. Иначе откуда бы лежать пропуску? У них не было дара фантеллизма. Они ориентировались. Что и почем. Архитектор не закончил самую малость. И слава Богу! Тогда бы — конец Камышам. Замок-Корабль уничтожил бы их, двигаясь к Океану. Скалапендра знала. И ужалила. Но теперь мне ничего не помешает. Корабль перелетит над Камышами. Вместе с Хозяевами. И со мной. Гонолулу так Гонолулу! Зато Камыши останутся шуршать и слушать Смычка. И Лиловый — сыпать песочек. И Челюсть — ловить мгновение, когда Пэн поменяет позу. Пляжники ничего не заметят. Корабль выпорхнет из Замка, как птенец. Пляжникам хватит и скорлупки. Для порядка. И еще — легенды о Чернохвостке, которую ужалила когда-то моя возлюбленная.


1987, Москва

Велогонки

Я пишу этот рассказ всю жизнь. С тех пор как начал смешивать краски слов. Соединять куски жизни, происходившей в реальности, с воображаемыми вставками (сюжетные повороты, слова, движения, пришедшие в рассказ персонажи). Я не придумал двор моего родного дома на углу Новосельцевской улицы и проспекта Энгельса. Двор был. И коммунальная прачечная во дворе. И черное дерево черемухи. И картежные листья сирени. И туберкулезный диспансер поблизости. И садик на месте церкви, которую до самого фундамента разрушила Революция. Поистине «…до основанья, а затем…». И еще два каменных двухэтажных строения, облицованных желтой штукатуркой. Такие же по архитектуре и цвету, как мой дом, прачечная и туберкулезный диспансер. И наверняка подобного стиля была взорванная пролетариями церковь. До основания взорванная под похоронную музыку «Интернационала». Все эти строения были до революции богадельней. Куда девались старики и старухи? Не знаю. Откуда мы все появились в нашем доме? Не ведаю. Двор наш был полон легенд и преданий. Но моя история не имеет отношения ни к церкви, ни к «Интернационалу». Разве что к желтому цвету столетней штукатурки, покрывавшей стены нашего дома и туберкулезного диспансера. Желтый — цвет неверной любви. Цвет измены. Красный — истинной любви. Сжигающей. Новосельцевская улица, как черная стрела, пролетала мимо нашего дома. Или нам казалось, что пролетала, потому что улица во время велогонок была наполнена молниеносным движением, скоростями, велогонщиками, тем, что возбуждало наше воображение, воссоздавало наглядную метафору героя, любимца фортуны, Геракла. Улицу нашу вернее было бы назвать Новосельцевским шоссе. По ней не ходили ни трамваи, ни автобусы, ни троллейбусы. По левую сторону Новосельцевской улицы раскинулся парк Лесотехнической академии. По правую — тянулись деревянные коттеджи. Идеальное место для велогонок.

Ходячим больным из туберкулезного диспансера было скучно. Летом они бродили, как неприкаянные, под столетними дубами или даже забредали к нам во двор посмотреть, как мы играем в лапту или в рюхи (городки). Во дворе поговаривали, что больные опасны, что они распространяют бациллы Коха, что можно заразиться. Но мы больных не прогоняли.

Нашим героем был знаменитый велогонщик Шварц. Или Черный, как исступленно выкрикивали болельщики его имя, переведенное с еврейского на русский. За Шварца болели все. Он был кумиром послевоенной толпы. Ему было около тридцати. Он был смугл, худощав, стремителен. Когда он мчался к финишной черте, сходство с черной стрелой поражало графическим совпадением: шлем над линией породистого еврейского носа давал тот скос скорости, которая поражает цель. Целью была победа. Шварц каждый раз побеждал. Черта финиша приходилась на линию нашего двора. Шварц пролетал, притормаживал и катился до самого конца чугунного в острых пиках забора Лесотехнической академии, поворачивал назад, отстегивал ремешки педалей, соскакивал с велосипеда и подходил к нам, радостно улыбаясь. Никогда ни у кого я не видел больше такой лучезарной улыбки. Улыбки античного героя-победителя. Геракла, Давида, Язона.

Велогонки происходили каждое лето. По нескольку раз за короткое ленинградское лето. Может быть, каждый месяц. Или даже каждую неделю. По воскресеньям. В послевоенные годы единственным выходным днем было воскресенье. Весь Ленинград или, по крайней мере, вся Выборгская сторона Ленинграда собиралась по обочинам Новосельцевской улицы от ее начала вблизи от железнодорожной станции Кушелевской до пересечения с проспектом Энгельса. Болельщики передавали друг другу: «Вот! Показались! Впереди Шварц! Шварц! Шварц! Черный, давай!» И это имя черной стрелой неслось к финишной ленте. Шварца невозможно было перегнать.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация