— А ты смотри под ноги, блядь! Здесь мины! Сколько раз я должен повторять?!
* * *
Утром, когда солнце уже над вершинами, Гиндукуш, словно бабочка, выклюнувшаяся из куколки, демонстрирует все свои цвета и оттенки. Хвастается ими.
Внизу, у своего основания, горы похожи на смятую упаковочную бумагу. Грязно-бурые, серые, покрытые древним пеплом. Похожим на светлый пепел жертвенных костров. Как пепел фимиама оракула. Как пепел из урн.
Выше, над этой пепельной серостью, тянется полоса тенистого мрака, можно сказать, черноты. Угнетающей и траурной черноты. Это тоже пепел, но это пепел пепелищ, чернота обугленных зданий, чернота смытых дождем комочков, оставшиеся после аутодафе. А над всем этим на фоне ослепительной синевы неба возносится, словно мираж, словно видение, настоящий Гиндукуш — голубой, искрящийся льдом, переменчиво прозрачный, призрачно нереальный. Словно видение, доступный только глазам. И воображению.
Голубой Феникс, восставший из пепла.
* * *
Змея лежала на плоском камне, аккуратно свернувшись в клубок. При виде Леварта она подняла голову. Казалось, будто ждала его. Казалось, будто приветствовала его, вглядываясь в него своим золотым, мертвым, зловещим взглядом. Он посмотрел ей прямо в глаза. Без страха и с готовностью.
В голове у него зашумело, зазвенело, зажужжало тысячью разгневанных пчел. В потемневших на мгновение глазах вдруг вспыхнули и замелькали мириады беспорядочных калейдоскопических картин, которые неожиданно превращались в разноцветное стеклянное крошево, после чего тут же снова становились картинами. Совершенно другими.
И сквозь каждую картину, сквозь каждое видение, сквозь каждый мираж неустанно смотрели в него, пробиваясь, как водяные знаки, злые и всезнающие глаза змеи. Он видел их даже тогда, когда зажмуривал глаза.
В ушах пульсировали удары барабана, слышались отрывки далекой музыки. Вдруг он обнаружил себя в Египте, возле Табы, слышал извечную жалобу колосса Мемнона, слышал, как статуя звенит и поет своим естеством, трескающимся под лучами восходящего солнца. Слышал «голос небес» органов Собора Парижской Богоматери на острове Ситэ. Слышал, как порывы ветра трогают струны анемохордов,
[40]
Эоловых арф, заставляя звучать их в утонченном, идеально гармоничном хоре.
Не успел он удивиться, откуда к чертям этот Египет и откуда этот Париж, как хор Эоловых арф нарушил звук трубы. Которая играла то ли сигнал сбора, то ли сигнал отбоя. Не успел он над этим поразмыслить, как труба резко изменила тон и перешла в кавалерийский сигнал, команду на рысь.
Come fill up my cup, come fill up my can,
Come saddle my horses and callup my men;
and to the West Port, and let us be free.
And some wear the bonnets of Bonny Dundee!
[41]
Вокруг застучали копыта, замелькали фаланги, атласные бока и хвосты. «Один из этих коней мой, — подумал он. — Мой тесальский вороной, черный, как ночь, а что касается красоты и силы, уступающий разве что только царскому Буцефалу. Мой аргамак,
[42]
который зовется Зефиос, Западный Ветер. За него было заплачено на рынке в Ларисе семьсот драхм, сумму, за которую там тогда можно было бы купить пять невольников. Конь, который нес меня в атаку в битве при Иссе.
[43]
Который спас мне жизнь в битве при Гавгамелах.
[44]
Зефиос, вороной жеребец, вожжи которого я держу в руках…»
Леварт смотрит и с изумлением констатирует, что в руках он ничего не держит. Что его предплечье, вместо длинной кожаной повязки и бронзовой браслетки, как это было еще мгновение тому, сейчас обтягивает рукав мундира цвета хаки, с шевроном и латунными пуговицами на манжете. Что скачущие рядом всадники носят пробковые шлемы, короткие обшитые тесьмой куртки и брюки с лампасами. Батарея «E», Королевская конная артиллерия, эскортирующая свои девятифунтовки.
There hills beyond Pentland, and lands beyond Forth,
If there's Lords in Lowlands, there’s Chif's in the North;
There are wild Duniewassals three thousand times three.
Will cry «Hoigh» for the bonnets of Bonny Dundee!
— Друммонд, old fellow, подгони солдат! Марш! By Jove! В таком темпе мы к ночи в Кветту не успеем.
— Марш, солдаты, бегом марш! Пошевеливайся, Шестьдесят Шестой!
Пчелиное жужжание достигло своего апогея в высоком крещендо. А мираж вдруг лопнул и рассыпался в калейдоскопический узор. Снова была пустая расселина, каменистая осыпь. Почти сходящиеся высоко стены и голубая полоска неба между ними.
И плоский камень, на котором еще недавно лежала змея.
* * *
— Станиславский!
— Я.
— А у змеи… Есть ли у нее способности… Известны ли науке случаи… Возможно ли, чтобы змея загипнотизировала? Взглядом?
— Следует ли это так понимать, что твой полоз загипнотизировал тебя?
— Отвечай на вопрос.
— Хм-м… — Ломоносов отложил на тряпку золотник акаэма, который он чистил. — Змея, Павел Славомирович, это существо очень таинственное. Уже на заре человеческой истории она представляла для людей загадку, все в ней было непонятно и неразгаданно. Вид, поведение, реакции, образ жизни, методы нападения, размножение, тревога, которую они вызывают… Все в ней было непонятно и давало поводы для самых фантастических легенд. Несмотря на атавистичный, инстинктивный ужас и отвращение, которые вид змеи вызывает в человеке, ее имидж издревле связан с медициной, является атрибутом целителей. Яд змеи — это смертельная отрава, но с необычайными регенеративными свойствами. Считается, что это благодаря ее яду, шкура змеи периодически обновляется. Змея — это символ регенерации и обновления. В Кабале змея взбирается по Древу Жизни, имея возможность касаться всех сефирот
[45]
одновременно. Гностики, почерпнув, впрочем, от алхимиков, обратили внимание на достаточно частое в иконографии представление змеи, а точнее, двух змей, сплетенных и обращенных друг к другу головами, как на кадуцее Меркурия, который, кстати, является гермафродитом, то есть двуполым, божеством. И сделали из змеи символ равновесия сил Добра и Зла. Манихейская дихотомия,
[46]
одним словом. Змея — это одновременно дружелюбный и добрый Агатодемон,
[47]
опекун хлебных полей и виноградников, и вместе с тем злой Какодемон,
[48]
враг рода человеческого. Это добрый Ормузд и злой Ариман. Это Гор и Сет… Можно тебя что-то спросить?