Когда галантные знатоки всего познаваемого и непознанного увидели, что христианство начало приобретать интеллектуальных последователей, на которых могли рано или поздно рассчитывать, они с ликованием приветствовали молодую религию, приглашая ее в свой зверинец диких культов и частично прирученных верований. Но неотесанные христианские отцы не отозвались на подобное напористое радушие и гостеприимство. Они обозвали гностиков толпой вырождающихся греческих философов, тщетно привлекающих такие имена, как Пифагор, Платон и Аристотель, в их абсурдной порче нумерологии Пифагора, реализма Платона и категорий Аристотеля, не говоря уже о египетской божественной троице (Гор, Изида и Озирис), персидской дуальности тела и души или астрологии всех времен и народов. Пусть эти претенденты на божественное знание молятся на Пифагора как на бога, который завещал им священный тетрактис, пока Единица станет Множеством, а Множество бесконечно большим. Верные же отцы непретенциозной молодой религии отказались от всех заманчивых посулов и предложений ученых мужей гностики, за одним исключением. Тем исключением, к несчастью для здравомыслия десяти мучительных столетий, оказалась нумерология.
Поскольку Платон и Пифагор поровну делят между собой честь возврата физики к нумерологии в XX столетии, мы должны кратко остановиться на происходящем с Платоном, в то время пока гностики мучили Пифагора. Одним словом, это можно выразить как неоплатонизм. Естественным продолжением неопифагореизма и гностицизма, этого нестабильного союза примитивной нумерологии и мистической метафизики, явилось появление Плотина (205–270 н. э.). Мистагог Плотин прибыл из Египта и осел в Риме, где и предпринял запоздавшую на четыре столетия глобальную попытку спасения языческих философских течений. (Иногда утверждается, что реальным основателем «школы» неоплатонизма являлся преподаватель Плотина Аммоний Саккас. Различие по времени незначительно; и спор, кому принадлежит слава прародителя такой мешанины, вряд ли уместен даже между профессиональными учеными. Ужасный факт, что неоплатонизм вообще приключился с человеческим разумом, достаточен, чтобы современные научные деятели вспоминали о нем и следили, чтобы подобная напасть не настигла науку снова.)
Неоплатонизм был назван третьим и последним этапом греческой философии. Платон едва ли признал бы в нем родство, если рассматривать неоплатонизм только как философское учение. Аристотель, да и то мимоходом, на пути своей продолжительной славы в Средневековье, мог бы бросить высокомерно: «Это все, что мы могли ожидать от чисел старины Платона». Беспорядочно смешав иудаизм, эллинизм, восточные науки и религии в одно возвышенно-противоречивое целое, неоплатонисты в первый и последний раз бились над объяснением античного дуализма внешнего кажущегося и действительного. Платон, конечно, много высказывался по этому вопросу. Его самозваные преемники сказали много больше. Они договорились до полного отсутствия смысла и ушли в полную мистику, в которой субъективное и объективное слилось воедино и знание стало возможным лишь в соединении с божественным. Греческая философия как руководящий принцип здравомыслия исчерпала себя. Но ей не суждено было рассчитывать на благородные похороны. От замысловатой теологии политеизма неоплатонизм со своей собственной пародией на диалектику Платона проследовал к совершенно запутанной мешанине всех классических философий. Логика сошла с ума.
Из всех шарлатанов, фокусников, самоопьяненных мистиков и экстатических логиков, которые составляли неоплатонизм после Плотина, стоит упомянуть только Прокла (Диадоха) (411–485), жившего в Константинополе, Александрии и Афинах, предвестника и мистического вдохновителя наиболее философических христианских нумерологов. Несомненно, Прокл был великим человеком почти по всем критериям, не связанным с наукой. Он прожил жизнь типичную для активно религиозного, но во всем остальном безупречного энтузиаста, который был когда-то ослеплен видением истинной философии и который всю остальную жизнь настаивал на ослеплении тех, кто еще в состоянии был видеть. Его разногласия с влиятельными христианскими авторитетами в Афинах причиняли заметное неудобство и им, и ему. Практическая этика не привлекала Прокла. Он нуждался в таинствах, и он обнаружил их в изобилии в загнивающем неопифагореизме и запоздалом воскрешении орфизма, который предшествовал Анаксимандру. Вскоре он обнаружил, что вызывать благотворное настроение, способное помочь ему в возложенной на него свыше задаче, ничуть не сложнее обычного размышления. Предначертанная ему миссия, над выполнением которой он трудился чрезмерно, состояла в искушении новообращенных христиан собственной, коварно вызывающей эмоции нумерологией природы и человеческой души. Заявляя о магической силе своих бессмысленных формул, он дерзко афишировал мнимую власть над духовным и материальным миром и даже намекал, будто остальные сумеют осуществлять подобную или даже большую власть, стоит им, простым смертным, уверовать в это, как сразу же боги станут делать за них всю тяжелую работу. Любая оплошность могла, конечно, спровоцировать Диаду, но ставки были высоки, а риск не слишком большой. Этот, в духе арабских сказок, заменитель веры, которую предлагали христианские учителя, оказался непреодолимым соблазном для более слабых духом новообращенных, и Прокл обнаружил, что не пользуется популярностью среди своих облеченных властью конкурентов. Они выдворили его. Вернувшись в Афины после короткого изгнания и будучи прощенным, Прокл с еще большим рвением уверовал в свою лжемиссию, но стал значительно скрытнее. Он говорил меньше, а писал больше.
В своей высшей арифметике души Прокл открыл так называемый научный метод Средневековья. Тысячу лет нумерология, подкрепленная замысловатой диалектикой (непочтительно именуемая несочувствующими современными учеными «дробительной логикой»), яростно боролась, чтобы узурпировать функции наблюдения и эксперимента. Вне этого исторического триумфа Прокл нас мало чем интересует. Тысячелетнее существование в ошибках своих коллег и последователей – достаточное бессмертие почти для любого человека; и сейчас уже почти ни для кого не имеет слишком большого значения, каким образом Прокл вывел уникальное божественное число из трех абсолютных единиц путем триединых инволюции, эволюции и эманации из первоначальной сущности.
По мере того как язычество постепенно уступало место христианству, пифагорейская мистика чисел сменила цель, но не фундаментальную методику. Принимая число в качестве высшей власти во всем, что касалось науки, церковные ученые разработали собственную искаженную трактовку античной нумерологии как средства для понимания Священного Писания, а также (об этом следует сказать в интересах теологической честности) в качестве доказательства того, что Священные Писания – истинные открытия божественного слова. В средневековом христианстве, как и в древнем пифагореизме и до некоторой степени в платонизме, число оказывалось могущественнее, нежели божество. Но не всегда; числа часто выдавали себя за божественные создания. Никогда не были они изобретением человека, и это не должно удивлять нас, если мы вспомним, как математические реалисты XX века воспринимают сущность и происхождение математики. Прежде чем мы перейдем к некоторым подробным сведениям, раз и навсегда подчеркнем, что, какой бы смешной ни казалась нумерология тех великих людей, которых мы упоминаем, для людей современного ума, они были действительно великими. Сведущие судьи выделяют как минимум троих: Августина (святителя Августина Блаженного), Альберта (Альберта Великого) и Аквината (Фому Аквинского), интеллектуально равных самым великим умам всех веков. Их нумерология была лишь одной ступенью кипучей деятельности. И если в наш научный век нам кажется странным, с какой потрясающей серьезностью эти гиганты воспринимали мистику чисел, будущим потомкам спустя несколько столетий может показаться странным (если Пифагор задержится долее на математической физике и астрофизике), что мы приняли эмпирическую науку без сомнения или улыбки. Больше всего в будущем нас тревожит то, что никто не в силах предвидеть, кто будет следующим претендентом на развенчание.