Коль припекет, и к черту в снохи пойдешь. Хоть береженье и лучше вороженья, но нашинский народ всех наперед прознать, проведать хочет: про родню разные разности узнать, за себя, что там судьба сулит услыхать. А как было той бабке не ворожить, когда в доме нечего на зуб положить: живности она сроду никакой не держала, за скотиной не ходила, не пахала, не молотила. Тем и жила, чего подадут.
Вот она-то Кондрату и встретилась. Глазки сощурила, клюкой кривой нацелилась, спрашивает шепотком сквозь зубы реденькие:
– Никак, Кондратушка, ты какой-никакой, а приплод в дом принес, да сам-то едва ноги унес. Я хоть на одно ухо глуха да слышу все, хоть глаза худо видят, да никто меня не обидит. Поскольку вижу больше глазастых, слышу дальше ушастых. Не корись, не божись, а мне поклонись, научу, как тебе поступить, от горя освободиться.
Кондрат ей в ноги бухнулся и все как есть рассказал, только про волка утаил, а отчего и сам не знает. Выслушала его бабка Лягда и губищи в трубочку свернула, их к носу подтянула, а сама клюкой круги в пыли чертит, знаки непонятные рисует.
Да и говорит:
– По всему тебе, Кондратушка, выпадает пиковая масть, жить не всласть, а более некуда пасть. Неси ребеночка в мою избу, а за ту услугу ничего с тебя не возьму. Только пообещай мне одно, что выточишь из корня осинового веретено по мою нужду. Да как полная луна взойдет, черную овцу острижешь, мне шерсть принесешь. И никому о том не смей болтать, а то ребеночка могу и обратно в твой дом отдать.
Кондрат, понятно дело, рад не рад. Тут не то что овцу, а и собственную бабу острижешь, обреешь, ничего не пожалеешь. Кинулся наперед старухи в ее избу, ребеночка на лавку, сам в дверь, а там уже и бабка Лягда стоит, на него шипит:
– Куда в путь-дорожку собрался, меня не дождался. Сказывай, как ребеночка зовут, кому в моей избе будет приют.
– Откуль же я его имя знаю-прознаю? Кто мне о том сказывал, сообщал, о прозванье извещал? Я на его крестинах не бывал, вина с кумовьями не пивал, святцы не читал, в купель не окунал.
Развернула бабка Лягда пеленочки-рубашоночки, а дитятко и заулыбалось, засмеялось, к ней заласкалось. Только на шейке, где святому кресту висеть положено, ладанка на шнурке черном, крученом навешена красного цвета. Пощупала бабка ее, чего там есть, да разве поймешь, трава не трава, может, и сыра земля. Запахнула пеленки-рубашонки, на лавку рядом присела, Кондрата глазом сверлит.
– Понял, что за подкидыш к тебе попал? А ты туды ж, про купель разговор ведешь… Никому и словечка не оброни, чего видел. Не то со света сживу, детей не пожалею.
У Кондратушки и сердце холодом ледяным зашлось: поимел камень на шею под старость лет, хоть поди да утопись. И все из-за гуся украденного, из-за ссыльщиков-переселенцев ни дна им ни покрышки.
– Ладно, – бабка ему толкует, – домой сходи, да еду мальцу принеси. Станет кто спрашивать, как зовут-кличут мальчонку, то скажи Иваном. Пущай народ в спокойствии живет, делами занимается, нас не пужается. А как парнишка подрастет, в силу войдет, то он еще себя покажет, глядишь, и тебе спасибо скажет.
На том покамест и расстались. Началась у Кондратушки жизнь новая, супротив старой совсем тяжелая. Из дому потихоньку харчи носит крадучись, весь извелся, лицом потемнел, осунулся, такую тайну в себе держать, от всего мира скрывать.
Бабку Лягду по-за глаза все Ворогушей звали. Так и баяли: «Вон пошла Ворогуша, солены уши. Кому наворожит радость, кому беду».
Только ее ворожбой дом не построишь, крышей не накроешь. А не угодишь, так нашлет беду, не пожелаешь и врагу. Все в деревне ее опасались, побаивались и особых дел с ней не водили. А как узнали, что Кондрат к ней ребеночка снес, так пересуды по всей деревне пошли-поехали: почему да отчего он ни с того ни с сего малое дитяте старой карге доверил. Но и к себе мальца взять никто не решился, не отважился. Своя печаль чужой радости дороже. Лучше Божье забыть, чем свое не получить.
Долго ли, коротко ли, а день за днем следом бегут, а за ними годки идут, нас работать шибче зовут. Только вроде как спать лег, а встал – уже и лето долой, погоняй, не стой. А там и зима-красна, следом пришла, а дале – и год проскочил, коль тебя Бог от беды оборонил. У всех детки растут, свое берут. Пришел срок, и Ванька – приемыш бабки Лягды – подрос, вместе со всеми по улочкам скакать начал, озорничать, себя выказывать.
Без озорства, понятно дело, какой мальчонка растет, но тут разговор особый. На наших мальцов Ванька-приемыш был ничем не похож. Видать, в темную ночку его мать зачала, больно много черного цвета ему припасла. Не от белого пана, а от кудрявого цыгана: волос у него на голове мелкими кольцами, блестящий, словно дегтем мазанный; глаз что тебе воронье крыло, брови и того черней. И личико смуглое, как из печи только вылез. А головенка сызмальства большущая-пребольшущая, будто здоровый мужик с себя снял и ему поносить на время дал, да так и забыл. И прозвали Ваньку-приемыша деревенские пацаны Ряхой. И он к тому привык, откликался на прозвище. Ванек в деревне много, а прозвание у каждого свое, ему одному свойственное.
И уж как озорничал тот Ванька Ряха! Совсем не знал Божьего страха. В чужой огород али там чулан, амбар, сеновал ему залезть, что до ветру сходить. Будто ничего слаще и не пробовал. Только горох начнет поспевать, а Ванька Ряха тут как тут. Своего-то бабка Лягда не посадит, мальца не попотчует. Вот и пасся Ванька Ряха по чужим огородам, как последний козел с бандитской мордой. Не столько гороху нарвет, сколь напортит, все повыдергивает, истопчет, кустика живого не оставит, – так и Мамай не воевал, чуток людям оставлял.
Удивлялся народ, куда он такую прорву ворует? Неужто лопает все? Как с чужого добра у него пузо не лопается, не пучится, худо не делается. Видать, все у него живот принимал, задержки не давал.
Особо Ванька Ряха огурчики жаловал. Встанет с утра поране хозяйка, на огород выйдет, к грядке, навозом обложенной, исправно ухоженной, подойдет и слов лишится. Заместо грядки бугор из земли! Ни ботвы тебе, ни огурчика малого нет, словно и не было.
Осерчает хозяйка, летит к Кондрату:
– Ах ты, Кондрат Сизый, твой подкидыш цыганский самому черту брат! Пакостник-распакостник, варнак из варнаков! Огурчики мои слямзил и был таков!
Кондрату хоть вешайся, хошь топись! От родства с Ванькою отказывается, выкручивается, а молва что уголь: не обожжет, так замарает, до беды лихой доведет, по миру пустит, нужде научит.
– Я к тебе, раззяве-хозяйке, в караульные не нанимался, а и наймешь, так не пойду. Мои огурцы целы, живы от чужой поживы. Стеречь надо лучше, ворота на запор запирать, а неча на добрых людей зазря пенять.
Вот и возьми с него рубль за сто, и вся на этом печаль и баста.
Мужики начали на огородах капканы медвежьи ставить, литовки в ботву запихивать, вилы, ножики втыкать. Только Ванька Ряха будто по темноте кошачий глаз имел, ни в один капкан ихний не попал, руку-ногу не поранил, следа не оставил. А случись с им чего, так кто бы пожалел мальца? Не-е-е, ни в жизнь… Подкидыш, он и есть подкидыш…