Вирджинию подобная гармония с фотографами и знаменитыми художниками наводила на мысль о нездоровом интересе Шагала к славе. Она не могла уловить, как инстинктивно это делала Ида, что Шагал в возрасте шестидесяти одного года, прожив долгое время на грани нищеты, не мог отказаться от нового высокого статуса, предложенного ему звания героя модернизма, который пережил войну и фашизм. Шагал и Пикассо, как никогда раньше, вращались в кругах истеблишмента, в то время как некоторые французы (к примеру, Дерен и Вламинк), которые опрометчиво приняли предложения поехать в нацистскую Германию, никогда уже не смогли восстановить репутацию. В октябре 1948 года Вирджиния стала неодобрительно писать о том, как занят Шагал другими художниками, и вместе с Идой начала поиски своей роли в обществе. Она стала сравнивать их отношения, выдохшиеся в тихой заводи Хай Фоллс, с узами, связывающими брата и сестру. Теперь их несовместимость, скрывавшаяся за внешним налетом простодушия, начала проявляться еще и благодаря сложности характера Иды. «О, моя дочь, она та самая прекрасная волна, которая омывает все, – писал Шагал в 1950 году. – Все вращаются вокруг нее, как планеты вокруг Солнца». Шагал пытался писать ее, но не был удовлетворен результатом: то ли ее присутствие было слишком доминирующим, то ли он желал угодить ей. А может быть, сильное сходство между ними подавляло его? В частых долгих разговорах и по телефону, и с глазу на глаз отец и дочь всегда говорили по-русски, исключая, таким образом, из разговора Вирджинию, и только с Идой Шагал обсуждал свои дела и меру своего успеха. «Иногда случалось, что Марк и я принимали некий совместный план действий, который Ида не одобряла, и она заставляла его согласиться с ней. Он тут же отрекался от меня, уверяя ее, что он никогда не считал мое мнение правильным. Он был по-детски вероломным», – вспоминала Вирджиния.
Летом 1949 года Ида, ограничившая поездки и свою работу во имя интересов отца, заболела и после операции по удалению язвы желудка переехала в Оржеваль, чтобы восстанавливать силы. Как раз когда девятилетняя Джин, что символично, оттуда уехала. На этот раз девочка была отослана на год в Англию, к бабушке и дедушке. Не считая пансионов, это был уже пятый ее дом за четыре года. Так Вирджиния еще раз отвоевывала мир для Шагала, хотя позднее Джин полагала, что ее мать, сражавшуюся за признание своей нежной, ангельской роли, почти так же, как и Шагала, беспокоило эмоциональное поведение ревнивой дочери. Еще Джин думала, будто она была темным пятном в жизни матери, и это была слабая сторона зависимой женщины, пытавшейся отрицать прошлое в авантюре с Шагалом.
В то время, как Вирджиния ощущала себя вычеркнутой и бесполезной, Шагал выражал свое несчастье на холстах. Вирджиния не стала его музой – все его главные работы продолжали быть эпитафией Белле, каждый образ теперь был заглушен или преображен скорбью. «Часы с синим крылом» – самая важная картина из тех, что он завершил в Оржевале, парафраз его холста 1930 года «Часы на улице». Центральное место занимают старые дедовские часы из Витебска, их фронтон покрыт снегом, а маятник – большими золотыми точками. Теперь, как и в 1930 году, у часов лишь одно хлопающее крыло, но в ранней работе часы обуты в ботинок и слегка продвигаются вдоль улицы, будто это шутка сюрреалиста. Здесь часы парят неопределенно над землей, идя в никуда. Острое, трепетное изображение часов и старик еврей картины 1930 года переделаны: за сценой печально наблюдает окутанный тьмой петух, а нечеткая фигура уставшего нищего – всего лишь тусклый набросок на снегу сбоку от часов; с другой стороны лежит брошенный умирающий букет. Едва различимые внутри ящика часов любовники, прижавшиеся друг к другу, похожи на привидения, отрезанные от мира, задержанные временем.
Эта картина наводит на мысль об эмоциональном крушении. Шагал заканчивал работу, когда из России пришли известия об исчезновении еврейских интеллигентов, в том числе его друга Фефера, а также Переца Маркиша и Давида Бергельсона, писателей, с которыми он работал в 20-е годы. Эренбург был в Париже и лгал, говоря, что видел их в Москве. Возможно, он имел в виду, что видел их в Лубянской тюрьме, откуда Фефера вывезли, когда его друг из Нью-Йорка Поль Робсон приехал в Россию. Отмытого и одетого в костюм Фефера привели к Робсону в комнату с прослушивающей аппаратурой, но Фефер все-таки показал жестами, что Михоэлс убит и что его собственная казнь неизбежна. Робсон заметил, что у Фефера нет на руках ногтей, – его пытали, – но по возвращении в Америку он так ничего никому и не рассказал. На Западе полагали, что все писатели уже убиты, а для Шагала это стало последним разочарованием в Советской России. Он не высказывался публично из-за беспокойства о своих сестрах. Тогда он еще не знал, выжили ли они. Позднее ему сообщили, что во время войны все пять сестер были эвакуированы из Ленинграда в Самарканд, что трое из них болели и умерли вскоре после возвращения из эвакуации. Его любимая сестра Лиза и младшая Марьяська, однако, все еще были живы.
Следовательно, картину «Часы с синим крылом» писали и сомнения, и печаль Шагала. По словам писателя Юрия Трифонова, Шагал в возрасте восьмидесяти лет, глядя на репродукцию этой картины, «пробормотал едва слышно, не нам, а себе: «Каким надо быть несчастным, чтобы это написать…» Из Оржеваля Шагал писал Опатошу: «Я сам не могу выбраться из Витебска… Так вот в чем вопрос: что я делаю? И как долго это может продолжаться?» Вирджиния отмечала, что он был «постоянно встревожен… Он никогда не был действительно счастлив, поскольку все беспокоился о чем-то. Я часто видела его буквально заламывающим руки в мучении из-за, казалось бы, самой тривиальной вещи, это был внешний признак глубокого волнения… Однажды он сказал мне: «Иногда сквозь меня протекают волны уныния, будто ветер в поле пшеницы, – знаешь, бежит дорожка через пшеницу зараз во множестве мест. Прекрасно, когда видишь это, но и всегда печально». Когда шел дождь, он был так несчастен, как будто с неба лились чернила. Однажды, когда я поставила для него пластинку с музыкой Моцарта, чтобы развлечь его, он немного послушал и сказал: «Ах, Моцарт! По-твоему, это счастливый человек!» «И у Моцарта были свои причины печалиться», – напомнила я ему. «Да, но ничто не убивало его радости», – [ответил Шагал]».
Самым лучшим способом скрыться от самого себя был побег на юг. В начале 1949 года Шагалы провели четыре месяца в качестве гостей Териада в Сен-Жан-Кап-Ферра, на малодоступном мысу между Ниццей и Монте-Карло, где среди пышной зелени стояла вилла «Наташа» с видом на море. Здесь Шагал успешно работал, делал гуаши, по большей части глянцевитые, в текучем синем цвете: «Рыбы в Сен-Жане», «Синий пейзаж» и «Сен-Жан-Кап-Ферра». Териад был очень гостеприимным хозяином: обильная еда и шампанское подавались его домоправительницей под апельсиновыми деревьями, за Шагалом ухаживали, из-за него суетились. Териад – крупный, теплый человек, тонкий интеллектуал, сопереживающий, как Воллар, но с лучшим, чем у Воллара, характером. Он писал Шагалу лестные письма начиная с 20-х годов и теперь сменил Воллара как его издатель. Среди недавно выпущенных им шедевров было произведение Матисса 1947 года «Джаз». Особенно прельщала Шагала эрудиция Териада. Грек, пропитанный классическими традициями, он исполнял определенную роль, когда побережье Средиземного моря в конце 40-х – в 50-е годы стало последним прибежищем классицизма и наслаждением модернистов. Только что в Канне умер Боннар, дом Ренуара в Кань-сюр-Мер был выставлен на продажу, а выставка Матисса в 1946 году в Ницце символизировала послевоенное возрождение Ривьеры.