«Я недавно отправила несколько писем и открыток, – писала она в ноябре 1913 года. – Ты не отвечаешь. Ты получил их? Ты не отзываешься или не пишешь. Ты сердишься и не можешь игнорировать проступок. И все же, видит Бог, я вовсе и не думала тебя обидеть. Просто воздай должное моей глупости, резкости и недостатку дисциплины в моем характере. Не печалься, не отравляй себя дурными мыслями. Я для тебя не незнакомка и никогда ею не буду, я всегда буду понимать тебя, чувствовать тебя, если только не потеряю такой способности. Пиши мне почаще, вспоминай нашу юность».
В декабре Белла продолжает: «Я даже не знаю, что думать, но чувствую, что-то преграждает нам путь, что-то тяжелое и неподвижное, как дерево. Ты сердишься. Я в чем-то виновата или это твоя вина? Ты болен? (Ну, если бы все было нормально, мы и писали бы нормально.) Чем бы это ни было, сам знаешь, что с человеческой душой не бывает легко. Я прямо прошу тебя, ты должен немедленно объясниться. Моя душа изгибается во все стороны, но, против желания, остается на том же месте. Бог тебе в помощь. Целую тебя, Белла».
Шагал отвечал, но с горечью. А Белла все наставляла: «Злой, расчетливый мальчишка – написал письмо, хранишь – когда заслужу, написала ли я, послала ли я – любишь… Бить тебя мало. Ты артачишься, как петух. Мужское достоинство – горе от ума. <…> Если бы все-таки меньше думать о себе и если бы «давать» душа просила бы. А у меня сегодня именины. Поздравь меня, пожелай добра – ведь я все-таки опять в жизнь вхожу. Работаю, думаю. Иногда – ничего, как забудешься, а когда холодными трезвыми глазами смотришь, то жутко, как возле лягушки… Жалко, что ты все-таки не добрый, не жалостливо добрый, а просто добрый. Я еще злее тебя. И это хуже всего».
У Шагала был острый инстинкт самосохранения. Со своей стороны он допускал, «что четвертый и последний роман был очень близок к тому, чтобы умереть от истощения… все, что оставалось, – была пачка писем. Еще один год, и между нами все могло быть кончено».
Он понимал, что если еще претендует на свою невесту, то должен скоро возвращаться домой.
Начиная с 1910 года Шагал стал перекладывать свою зависимость от теплой, всепрощающей матери на Беллу, он не мог бы выжить без эмоциональной поддержки женщины. Образы материнства – картина «Рождение», корова, вскармливающая ребенка, с картины «России, ослам и другим»; жеребенок внутри лошади с картины «Продавец скота», жена, кормящая своего мужа, с картины «Ложка молока» – возникают в его работах с 1911 по 1914 год. В мае 1913 года Феля Познаньская вернулась в Париж, и к лету она была беременна первым ребенком Сандрара. Соня Делоне, другая русско-еврейская подруга, осенью 1912 года родила сына Шарля. В 1913 году Шагал сделал две большие иконоподобные работы, изображающие беременную женщину: гуашь «Россия», где женщина с ребенком в животе прямо стоит перед русской деревней, и огненную желто-красную картину «Материнство», которая была выставлена в мае 1914 года в Амстердаме под названием «Феля». Месяцем ранее Феля родила мальчика, названного Одилон в честь художника Редона. За основу этой композиции взята Византийская Мадонна. Картина дает понять, что сдерживаемая тоска Шагала по семье и по России поднялась на поверхность. Шагал писал Пэну, которого в то время вообще-то игнорировал, с просьбой: «Заходите как-нибудь, пожалуйста, когда будете в наших краях, к моим. <…> Не думайте, что я «вечно» молод. О, нет на моей голове седины». И все же, когда потом в России Тугендхольд понуждал его заготовить рисунки, чтобы подать их на престижную московскую выставку «Мишень», Шагал сначала все никак не мог ответить. «Какого черта вы молчите?» – писал его раздраженный приверженец. Потом так тянул с отправкой рисунков, что они были выставлены только за четыре дня до закрытия выставки. Выходило так, будто Шагал никак не мог заставить себя восстановить свои связи с Россией. Он говорил Пэну, что, «верно, поеду куда-нибудь» этим летом, и даже когда Белла уже видела его в своей прихожей, он переписывался с Тугендхольдом по поводу устройства стипендии от Винавера для поездки в Италию. «Дорогой мой! На днях я говорил с Винавером, – писал Тугендхольд в июне, – и он после беседы со мной просил меня написать Вам, что он продолжит Вам стипендию еще на год и согласен на переезд Ваш в Италию! Но только я постеснялся ему сказать о билете; пишу ему сегодня, чтобы прибавил Вам 100 франков на билет в Италию».
Шагал так и не совершил этой поездки, но он и не планировал немедленного возвращения в Россию. «Мой дорогой, ты будешь завтра дома?» – писала Белла и продолжала: «Но пока ты хочешь оставаться, оставайся. Тебе виднее. Разумеется, это тяжело, но это твой путь. Я получила сегодня твое письмо – ты пишешь, будто без всякого желания… Так или иначе, я надеюсь, ты приедешь, позовешь меня – все будет хорошо… приезжай поговорить». Белла хорошо понимала, что после двухлетнего отсутствия Шагал не желал возвращаться с пустыми руками, – он хотел что-то предъявить Розенфельдам в обмен на брак с Беллой. Однако к концу 1913 года в его судьбе на Западе что-то стало меняться: он не мог покинуть Париж именно в тот момент, когда волна удачи обернулась к нему.
Одной из работ, которая в 1913 году занимала его больше всего, была большая эзотерическая картина «Посвящение Аполлинеру». Она изображает золотого гермафродита, чье туловище делится, чтобы образовать разделенных Адама и Еву, стоящих ровно, как стрелки часов, внутри массивного центрального диска. Кажется, что этот диск, пересеченный по диагоналям и поделенный на разноцветные сегменты, медленно поворачивается, как огромное небесное тело. При этом диск символизирует и цветовой круг, и часы вечности – цифры постепенно приближаются к полуночи: «9», «0» взамен десяти часов, и «1» взамен одиннадцати. К имени Шагала, написанному латинскими и еврейскими буквами, добавлено черное сердце, пробитое стрелой, вокруг которого написаны имена его самых важных приверженцев, Сандрара и Аполлинера, и двух новых фанатов – Канудо и Вальдена.
Веселый, стремительный, теплый Риччотто Канудо был редактором периодического журнала Montjoie! и держал по пятницам салон, который Шагал регулярно посещал. В 1913 году Канудо устроил персональную выставку Шагала в офисе журнала Мontjoie! где работы были разложены на столах и стульях. После в Paris Journal написали о Шагале как о наиболее поразительном современном колористе. Но важнее было то, что весной 1913 года Канудо представил Шагала маленькому, бледному немецкому еврею в очках, который сидел в углу мансарды Аполлинера и выискивал совиными глазами французские таланты.
Это был Херварт Вальден, по рождению Георг Левин, – сын банкира, покровитель берлинского авангарда и человек широких, космополитических взглядов, который выставлял в своей галерее Der Sturm немецких экспрессионистов, французских кубистов, итальянских футуристов и молодых русских. У Вальдена, вспоминал Илья Эренбург, «было лицо осунувшейся птицы и длинные космы. Он любил говорить о двойниках, об интуиции, о конце цивилизации. В картинной галерее, где стены менялись, он чувствовал себя уютно, как в обжитом доме, угощал меня кофе и тортом со взбитыми сливками». Вальден получал удовольствие от дискуссий. Берлинская пресса называла его художников «a Herde farbenklecsender Brüllaffen»
[38].