Книга Марк Шагал, страница 70. Автор книги Джекки Вульшлегер

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Марк Шагал»

Cтраница 70
Глава тринадцатая
«Шагаловская коробочка». Москва 1920—1922

«Почему бы не смешаться с крестьянами, спекулянтами, всей этой толпой, нагруженной самоварами, кувшинами с молоком, детьми!» – писал Шагал о своем путешествии из Витебска. Почувствовать, что такое Москва – большая деревня, сердце русской средневековой идентичности, а также и ее коммунистического будущего – пришлось очень скоро, сразу, как только Шагал, Белла и Ида погрузились в товарный вагон. «В вагоне для скота мы, как только могли, громоздились один на другом. Поезд, сопровождаемый концертом из проклятий и ругани, шел медленно. Мы жили в атмосфере зловония. После всяческих инцидентов мы добрались до Москвы. Вокзал был оккупирован армией крестьян, обвешанных бесчисленными узлами. Когда нам удалось вырваться из этой орды, мы пошли искать, где нам жить».

У Шагалов не было денег («Нам ничего не было нужно – там нечего было купить») и не было работы. «Наконец, я нашел маленькую комнату, выходящую окнами на задний двор, – писал Шагал. – Сырую. Даже одеяло на кровати было влажным. Ребенок [Иде четыре года] лежит в сырости. Картины становятся желтыми. Стены как будто двигаются». Сначала, как вспоминал Эфрос, Шагал «просто не знал, что делать». Фотография, сделанная вскоре после приезда, показывает худощавого, взволнованного, измученного Шагала, с загнанным выражением лица глядящего из-под широкополой черной шляпы. Луначарский с готовностью принял заявление Шагала об отставке, заявив о своих претензиях к нему, поскольку скопилось множество жалоб на его авторитаризм и неумение сотрудничать. И тут Шагал обнаружил, что среди художников у него почти совсем нет друзей. Луначарский своей волей вознаграждал живописцев стипендией, исполнением занимался комитет, в его состав входили и Малевич с Кандинским. Шагала низвели до третей, низшей, категории, он получал паек, в котором было только самое необходимое.

В то время государство было единственным покровителем искусства. Богатые коллекционеры, которые поддерживали авангард, покинули страну.

Во время Гражданской войны несколько остававшихся в стране коллекционеров не имели ни определенных видов на будущее, ни денег, чтобы покупать произведения искусства. Никто не продавал картин, и совсем немногие их создавали. Большинство художников авангарда или получили работу в агитпропе, или исполняли административные обязанности, или писали теоретические научные труды (как Кандинский и Малевич), или предприимчиво занимались созданием театральных декораций для ведущих режиссеров, например для Мейерхольда и Таирова, – все это оплачивало государство. Шагал снова стал аутсайдером. На собраниях художников казалось, что все вокруг были профессорами, к Шагалу же относились с подозрением и жалостью. Бывший лидер группы «Бубновый валет», указывая на фонари на Красной площади, говорил, что скоро все будут на них повешены.

Когда осенью пошел снег, пострадавшая от войны столица стала еще более унылой. Белла попыталась продать свои украшения на Сухаревском рынке, но ее арестовали как контрреволюционерку. Родители Беллы жили в нищете, недалеко от Шагалов. Как и всем вокруг, Шагалам было голодно и холодно. Сквозь стены и потолок их сырой, нетопленой квартиры сочилась вода, и Белла боялась, что Ида ночью может до смерти замерзнуть. В эти годы маленький сын Кандинского Всеволод (годом младше Иды) и Ирина, младшая дочь Марины Цветаевой, умерли в русской столице от голода. «До мамы никак не доходило, что здесь дети могут умереть от голода», – писала старшая дочь Цветаевой Аля. Князь Волконский, друг семьи, вспоминал, что Цветаева, дочь основателя и директора московского Музея изящных искусств, в 1920 году жила в «нетопленом доме, иногда без освещения… в голых комнатах… маленькая Аля спала за ширмой, в окружении своих рисунков… без топлива для печки, с тусклым электрическим светом… Темнота и холод входили с улицы в дом, будто они были хозяевами этого места». Даже такие хорошо устроенные артисты, как Станиславский, работавший в Московском Художественном театре, столкнулись с суровыми условиями жизни после революции. Станиславский писал: «Мне стыдно говорить, что мой старый друг «Дядя Ваня» постоянно приходит меня спасать». Послереволюционная Москва голодала. «Боюсь, моя жена считает жизнь очень трудной. Исключительно от нее зависит, хватит нам еды или нет, но она считает, что мы голодаем. Это очень важно для детей. Что бы мы ни заработали, мы тратим на еду. Без чего-то другого мы можем обойтись. Все мы выглядим потрепанными», – писал Шагал.

Несколько месяцев Шагал томился в Москве, зализывая раны, полученные в Витебске, он не мог работать; достать холсты и краски было почти невозможно. Спасение пришло к нему в конце ноября, когда Эфрос представил Шагала другому новичку в Москве, двадцативосьмилетнему Александру Грановскому, который весной приехал из Петрограда со своим Еврейским театром и искал декоратора. Его труппа с их атавизмом в лице декоратора Добужинского, не имела успеха в старом царском городе, где представляла версию Шекспира и Шиллера на идише. Но, оказавшись в левацкой, более южной и горячей Москве, которая была ближе к бывшей черте оседлости, Грановский воодушевился иной, модернистской концепцией: он поставил перед собой цель вывести на сцену провинциального еврея во всей его местечковой красочности, с особенностями черт характера, преображая обычную жизнь посредством гротеска, преувеличения и стилизации. Этот радикальный театр поддерживался и оплачивался государством во имя обращения еврейских масс на путь истинный, ведущий к большевистским идеалам (97 % русских евреев до сих пор говорили на идише), чтобы эти люди теперь воспряли духом.

Спустя несколько лет, когда Еврейский театр стал знаменит в Европе, Эфрос, который боролся за него, писал о том, какой в середине 20-х годов предстала Москва перед новоприбывшими евреями:

«Горячечная, неистовая, бурлящая Москва, штаб-квартира революционной страны, потенциальная столица мира, потрясаемая ежедневно, ежечасно толчками и взрывами событий, поворотами руля, перебоями механизма, заваленная сыпняком, засыпанная слухами, голодающая на пайках, топящая печи заборами и мебелью, – но непрерывно вскипающая победным, историческим напряжением воли, кристаллизирующей смутные движения народных масс, рассылающая «всем! всем! всем!» протесты, призывы, приказы и лозунги, гремящая ликующей медью сотен оркестров, в табельные дни своего нового календаря, заливающая багрянцем красных флагов тесные толпы, дефилирующие вдоль улиц, превращающая в действительность творческие химеры десятков режиссеров, сотен художников, тысяч актеров, босоножек, циркачей, дилетантов и авантюристов, щедро раздающая им деньги (пусть бесценные), здания (пусть рушащиеся), материалы (пусть расползающиеся), – советская Москва зажгла в Грановском решающую искру».

Москва подействовала революционной искрой и на Шагала, стоило только ему оказаться в стенах Театра на улице Чернышевского, в доме, который был национализирован у коммерсанта, бежавшего от революции, еврея по имени Гуревич. В театр на девяносто мест были превращены большой салон и несколько соседних комнат на втором этаже. Здание, пришедшее в упадок на рубеже веков, тогда только начали ремонтировать – звезды Давида, оставшиеся от пребывания Гуревича, все еще украшали напольные плитки коридоров, но их покрывали следы гражданской войны: лохмотья одежды, старые продуктовые карточки, какие-то талоны на очередь. «Повсюду валялись куски дерева, старые газеты, доски, палки и мешки, – вспоминал Шагал. – Один актер тащил паек – кусок черного хлеба, другой нес в свою комнату бутылку голубоватого молока, разбавленного водой <…> Груды стружек покрывали тюбики моих красок, мои наброски. На каждом шагу сигаретные окурки, крошки хлеба. «Ну, вот, – сказал Эфрос, вводя меня в темную комнату, – эти стены в вашем распоряжении. Делайте с ними все, что угодно»… И я кинулся к стенам». Театр открыл свои двери 21 января 1921 года представлением «Вечер Шолом-Алейхема», состоящем из трех пьес на идише о жизни в местечке. Полтора месяца, начиная с первых дней декабря, Шагал, в сущности, взаперти, днем и ночью писал в зале то, что впоследствии он будет рассматривать как свой величайший шедевр. Работая дешевой темперой и гуашью, которые он смешивал сам, иногда используя в качестве наполнителя каолин, Шагал писал на холстах, сделанных из сшитых вместе голландских простынь, которые потом были прикреплены к длинной стене по одной стороне, на стенах между четырьмя большими окнами, на плоскости над этими окнами и на задней стене у дверей. Наблюдая за процессом работы, Грановский и Эфрос вскоре поняли, что они получили в декорациях больше того, о чем договаривались. «Он не ставил нам никаких условий, но и упорно не принимал никаких указаний, – писал Эфрос, поразившийся видом друга, который был таким измученным и нерешительным по приезде в Москву и вдруг в одну ночь превратился в упрямую примадонну. – Из маленькой зрительной залы Чернышевского переулка Шагал вообще не выходил. Все двери он запер; доступ внутрь был только для Грановского и для меня; при этом он каждый раз придирчиво и подозрительно опрашивал нас изнутри, точно часовой у порохового погреба; да еще в положенные часы, сквозь слегка приотворенную половинку двери ему передавали пищу. Это не было увлечением работой – это было прямой одержимостью».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация