Дети любили рисовать, «босые, еле одетые, все перекрикивают друг друга: «Товарищ Шагал, товарищ Шагал!»… Только их глаза не улыбались или не могли улыбаться».
Однако в Малаховке было что-то вдохновляющее. На фотографии лета 1921 года запечатлен весь штат учителей, включая Шагала, Дер Нистера и литературного критика Иехезкеля Добрушина. Все они коротко стрижены или обриты наголо в революционном стиле, дети сгрудились на лестнице вокруг них. Взрослые и дети на снимке выглядят исхудалыми и уставшими, и все же ощущается общее бодрое настроение. Дети бесплатно ходили в Еврейский театр, Михоэлс был частым гостем в Малаховке, вместе с ним приезжал поэт Ицик Фефер. В этот период Шагал очень мало писал, но много рисовал тушью. Уцелели черно-белые, основанные на контрастах рисунки с угловатыми линиями и упрощенными полугеометрическими очертаниями: человек с несколькими домами на плечах, бегун, солдат с ружьем, стоящий на руках, и футуристическая конструкция с половиной лица, одной удлиненной рукой и керосиновой лампой («Человек c лампой»). В этих рисунках Шагал возвращался к темам войны, полета, ко всему, что окружало его, в них отразилось настроение отчаянного фатализма и ощущение разрухи.
Эти жестокие сатирические работы, которые Шагал сделал в 1921–1922 годах, иллюстрировали цикл стихов «Печаль», написанных на идише поэтом Давидом Гофштейном, тоже малаховским учителем. Стихи волновали смесью утопии и неистовой жестокости, спущенной с привязи революцией. Для многих художников и интеллигентов 1921 год стал поворотным пунктом, точкой отсчета: перед творческими людьми встал вопрос о возможности выживания в коммунистической России, которая отвергала авангард. В июле 1921 года Кандинский дал интервью, в котором выражал недовольство тем, что лидеры революционного искусства отказались от живописи во имя экспериментов в лабораториях. Он намеревался эмигрировать и в декабре, получив официальное разрешение, покинул Россию, хотя большинство его работ оставались в Москве. Шагал внимательно наблюдал за передвижениями Кандинского и тоже планировал эмигрировать в Берлин в этом же году, рассчитывая на помощь Максима Горького, Хаима Бялика и Давида Бергельсона. Символичным для интеллектуального сообщества стал факт смерти двух ведущих поэтов того времени: Александра Блока в 1921 году и Велимира Хлебникова в 1922. Оба литератора погибли от голода, особенно сильный резонанс вызвала смерть угасшего сорокалетнего Блока, который больше не верил в будущее России. «Но вместо сердца у меня какая-то щепка или копченая селедка, не знаю», – писал Маяковскому в 1921 году из Баку Хлебников. Его поэма «Голод» (1921) увековечивает последствия голода, заявившего права на миллионы жизней:
А рядом в избе с тесовою крышею
Угрюмый отец
Хлеб делит по крошкам
Заскорузлыми пальцами.
Только для глаз.
И воробей,
Что чиликнул сейчас озабоченно,
Не был бы сыт.
«Нынче глазами обед.
Не те времена», – промолвил отец.
В хлебе, похожем на черную землю,
Примесь еловой муки.
Лишь бы глаза пообедали.
Мать около печи стоит.
Черные голода угли
Блестят в ямах лица.
Тонок разрез бледного рта.
А в других местах жизнь двигалась вперед, и искусство противоположных концов спектра продолжало сосуществовать. В сентябре 1921 года Шагал великодушно написал Пэну, поздравляя того с юбилеем, когда отмечалась двадцать пятая годовщина его учительства в Витебске:
«Мы, одни из Ваших первых учеников, будем особо понимать Вас… Какая бы крайность ни кинула бы нас в области искусства далеко от Вас по направлению, – Ваш образ честного труженика-художника и первого учителя все-таки велик. Я люблю Вас за это».
Пэн, продолжавший писать солидные академически-реалистические картины витебской жизни, по иронии судьбы, когда движение к социалистическому реализму взяло в России верх, снова вошел в моду. И в то же самое время Эль Лисицкий провозгласил свою теорию «Победа над искусством», текст которой был опубликован в 1922 году:
«Мы живем в период железа и бетона, в динамичный период. Мы не изображаем и не украшаем, мы преследуем и творим. С одной стороны, мы отказываемся от художника с его изображением, с другой – от инженера с его проектом… Мы пехотинцы нашего движения, которое непрерывно и так же непостижимо, как путь лунатика, от которого все в недоумении отшатываются».
Крайняя противоположность мнений была очевидна. «Старые мастера импрессионизма и экспрессионизма должны быть ликвидированы, – сказал в Берлине Луначарский периодическому изданию Aktion. – Они не способны совершить что бы то ни было и с начала Революции не делают важной, простой работы. Они не в состоянии делать того, чего мы хотим». Шагал в 1922 году написал: «Ни имперская Россия, ни Россия Советов не нуждаются во мне. Они меня не понимают. Я для них иностранец. <…> Я уверен, что Рембрандт любит меня», – он был исключительно уверен в себе как в художнике.
В начале этого года Шагал перевез семью в Москву, в маленькую квартиру в доме № 2 на Садово-Самотечной улице, теперь все его усилия были направлены на получение разрешения на эмиграцию.
Заключительным ударом стало то, что Натан Альтман получил заказ в московском театре «Габима» на декорации и костюмы для пьесы С. Ан-ского «Дибук» на темы классического шагаловского местечка с нелепым условием: какие-то мелочи должен был делать Шагал. Это была последняя в «Габиме» постановка Вахтангова, ослепительно сплавившего в ней гротескную фантазию Мейерхольда и реализм Станиславского. Шагал присутствовал на примерке костюмов для пьесы, которую представили 21 января 1922 года, и признал ее «подвигом гения». После этого Шагал больше ничего не делал с Альтманом и в своих мемуарах написал, что сцена «Габимы» была копией его собственной работы: «…сделали декорации в моем стиле, хотя меня там даже не было, по-другому сделать это было и невозможно». Шагал продолжал злиться и на других режиссеров, которые отказывались с ним работать, например, на Таирова, работавшего с Экстер. «Я задыхаюсь в его театре. Все это манерность и чистое искусство, намеки на характер… стилизация кубизма, супрематизма».
На выставке, проходившей с марта по апрель 1922 года в Еврейском театре, были представлены сорок работ Шагала, в том числе и росписи, там же были работы Альтмана и Давида Штеренберга. Росписи экспонировались второй раз в течение одного года, но Шагал остался недоволен (у него редко возникало желание делить сцену с другими художниками) и не присутствовал на открытии. Тихо устроил небольшой прием для нескольких друзей, где громко читал свои незаконченные мемуары, которые он писал частично из чувства соперничества с автобиографической прозой Кандинского «Ступени. Текст художника». Некоторые места мемуаров, касавшиеся его недавних испытаний в России, были исполнены негодования и злости. Последняя их страница – драматичное прощание – выражает чувства, которые владели им весной 1922 года: уныние, усталость и разочарование в стране, на которую в 1917 году он возлагал так много надежд.
Эти пять лет взбаламутили мою душу. Я похудел, я даже голодаю. Я хочу снова увидеть вас, Г…, С…, П…
[49] Я устал. Я приеду с женой и с ребенком. Я улягусь около вас. И, возможно, вслед за Европой, полюбит меня и моя Россия.