Писатели и художники вместе посетили Александрию, Каир и пирамиды, потом, из Бейрута, Шагалы поехали на поезде до Хайфы, чтобы навестить Германа Штрука, затем отправились в Иерусалим и в Тель-Авив, где стали гостями мэра города Меира Дизенгофа, еще одного русского изгнанника и одного из первооткрывателей современного Израиля.
Дизенгоф был основателем Тель-Авива, построенного в еврейской части Палестины к северу от Яффы в 1909 году.
Он пригласил Шагала на Пурим, чтобы он заложил первый камень здания Музея искусств, который, как он надеялся, послужил бы основанием для культурного развития нового города. Дизенгоф понимал, что делает удачный ход, заполучив такого прославленного в мире художника. Чтобы встретить Шагалов на вокзале, мэр, не имея армии, вызвал местную бригаду пожарников, а затем организовал в честь гостей лошадиные бега на пляже (что Шагала развеселило) и выставку местных художников (что его не порадовало). Сдержанность рафинированного европейского еврея, видящего, насколько неразвита культура в новой стране, воплощалась в его взаимоотношениях с Дизенгофом, чьим пылом и активностью Шагал восхищался, но чья художественная примитивность сводила его с ума. Дизенгоф хотел наполнить свой музей копиями ренессансных скульптур Моисея и Давида и подарками от еврейских художников любого уровня и отовсюду. Шагал же мечтал о таком еврейском художественном наследии, которое могло бы конкурировать со всем лучшим, что есть в Европе. Поэтому он устранился от работы над музеем, не желая больше помогать Дизенгофу, когда понял, что мысли о расцвете культуры в этой стране – не более, чем воображаемая утопия.
Шагал чувствовал свою близость к Бялику, в доме которого они жили. Поэт едва ли написал хоть одну строчку с тех пор, как покинул Россию.
«На крыше его дома, откуда был виден весь Тель-Авив со всеми еврейскими двориками, я спросил его: «Почему вы больше не пишете? Ведь теперь вы должны быть счастливы. Эрец Исраэль – это не гетто. Здесь вы первый еврейский поэт. Еврейская земля мерцает вокруг вас, как золото. Загорелые мальчики и девочки смотрят на вас. Бородатые евреи ходят мимо вашего дома и ждут от вас слова, взгляда. Аромат апельсиновой рощи… напоминает вам о вашей первой любви. Вы должны только удалиться на берег моря, как, бывало, делал Пушкин на брегах Невы, и в вашем разуме заструятся строфы. Почему вы не пишете?»
…Он молчал. Печальные мысли копошились у меня в голове: евреи еще не понимают чистой поэзии, истинного искусства… Когда мы уезжали из Эрец Исраэля, Бялик грустно сказал моей дочери: “Молись Богу, чтобы я писал». Но он так ничего и не написал. Еще один русский поэт, который не мог писать вне России, тихо умер в Вене три года спустя.
Шагала, хотя и радовавшегося свободе тель-авивских евреев, когда он замечал, как напористо, спокойно, уверенно они ведут себя, никогда не покидали противоречивые чувства в отношении Палестины, а позже – Израиля, когда заходила речь о том, чтобы показать там его работы. Несколько лет он отвечал на просьбы еврейских лидеров Палестины устроить его выставку вежливым извинением: он знал, что там не будет покупателей.
Разумеется, Шагал ездил в Палестину не ради продажи картин, а по внутренней необходимости. Необычным было для него писать на пленэре в Тель-Авиве, Иерусалиме и в святом холмистом городе Сафед на северо-востоке Галилеи, там он погружался в незнакомые ландшафты. Но все равно картины «Иерусалим», «Гробница Рахили», «Стена плача», «Синагога в Сафеде» хоть и залиты новым светом, более ярким, чем в прежних его работах, сохраняли чистоту, точность и меланхоличные полутона «витебских документов» 1914–1915 годов. И тогда, и теперь Шагал использовал свои воспоминания пейзажей из долгих снов или те, по которым тосковал, и он настаивал на этом сравнении.
Эдмонд Флег вспоминал, что, когда Шагал писал, он указывал своей кистью на кактусы, башни и купола Иерусалима и выкрикивал, что это совсем не Витебск.
Шагал рассказывал Жаку Лассеню, что Палестина дала ему «самое живое впечатление, какого он никогда не получал», но ему очень хотелось преуменьшить экзотику, пряность. Несмотря на то что Делакруа и Матисс нашли свое вдохновение в экзотике Северной Африки, у него, как у еврея, в Палестине возникли совсем другие взгляды на будущее. В действительности, он искал там не внешние стимулы, но внутреннее осознание того, что земля предков разрешила ему окунуться в работу над иллюстрациями к Библии. «На Востоке я нашел Библию и часть своего собственного существования», – говорил он. Поскольку в следующие три года угроза войны и жестоких антисемитских выступлений в Европе все ширилась, Шагал отвернулся от современного мира и погрузился в историю евреев, в их испытания, в их пророчества и несчастья. Для художника XX века было чрезвычайно рискованно делать такой выбор. С одной стороны, противостоять величайшим художникам западного канона, традиции, связанной с христианской иконографией до Рембрандта. С другой – отступать от модернистских тем в древнее прошлое как раз в тот момент, когда он сделал себе имя как ведущий современный живописец.
«Я не видел Библии, я мечтал о ней, – говорил Шагал Францу Мейеру. – Уже в раннем детстве я был очарован Библией. Она всегда казалась мне, и сегодня все еще кажется, величайшей поэзией всех времен». Одной из причин поездки в Палестину была необходимость запомнить кристально чистую реальность и обратить внутрь восприятие окружающего. Хотя Шагал уже тридцать лет не соблюдал обрядов, хасидское ощущение библейских историй, которые волнующе взаимодействовали с житейскими буднями (например, место за пасхальным столом, оставленное для Илии, который может войти в любой момент «под личиной слабого старика, сутулого попрошайки с мешком на спине и с посохом в руке», что было в его прежних картинах) дало ему уникальное ощущение сопричастности историческим сюжетам. Шагал представлял себе Ветхий Завет как человеческую историю. Знаменательно, что он начал работу не с создания космоса, а с создания человека. Фигуры ангелов у него рифмовались или объединялись с человеческими фигурами: на первой странице у бородатого ангела в человеческой одежде рука Адама, а в сюжете «Авраам и три ангела» у крылатых посетителей оживленные, заинтересованные лица, они сидят и разговаривают за бокалом вина, будто они только что закончили обедать.
Шагал редко пользовался услугами натурщиков. Иногда он цитировал других художников: картина «Моисей, разбивающий скрижали» напоминает берлинского «Моисея» 1659 года и икону Рублева «Троица» («Гостеприимство Авраама»). Но Шагал, по большей части независимо от исторической иконографии, придавал образам непосредственность, удивление, повествовательность и упорно обращал особое внимание на человеческие типы, на весь спектр эмоций и реакций, на возвышенные моменты всемирного рассказа, начинающегося со Дня Творения и доходящего до объяснений пророками Ветхого Завета. Трагическая фигура Авраама съеживается в одиночестве от мучений скорбящей Сары или сжимает в руке нож, когда он готов принести в жертву Исаака, а ангел спускается, будто самолет, ныряющий носом вниз и разбивающий мрак безбожной ночи. Мы видим лирическую встречу Иакова с Рахилью; Моисея, выходящего из горящего куста на голос Господа; Иешуа, смиренного и пораженного тем, что Моисей поднимается из волн света, чтобы благословить его; Мириам, танцующую с исступленным пылом хасида; Иеремию, плачущего у водоема. Каждый образ несет на себе бремя прототипа, но все же они обретают индивидуальность, Шагал представляет их в развитии. Давид – любимый образ Шагала из Ветхого Завета – сначала появляется как первый помазанный мальчик, потом как убийца Голиафа; он играет на арфе Саулу, пылает страстью к Вирсавии и оплакивает своего сына. Будучи вдохновленным Богом поэтом, Давид всякий раз, от гравюры к гравюре, меняется. Всюду драма усилена ощущением близости и смешения человеческого и божественного до такой же степени, до какой в светских работах Шагала смешиваются фантазия и реальность. Облака, скалы, горы и растительность трепещут, превращаются в лица, глаза и крылья, соединяя человека и мир природы. «Поскольку еврейский народ един, то эти рассказы есть история его предков и живой действительности, от которой происходит и собственная история некой личности, независимо от того, осознает это некая личность или нет», – писал критик Эрих Нойман о гравюрах Шагала к Библии. Гравюры эти отражают не только понимание Шагалом этих характеров, но и его ощущением принадлежности к истории, которая непрерывно разворачивается перед ним, когда он следит за духовными отцами еврейского народа во имя освещения темноты 30-х годов.