Итак, есть следователи, которые готовы, обучены и натренированы встретить своих худших врагов. И есть заключенные, которых, чаще всего, схватили и передали службам США без какого-либо юридического процесса. Они содержатся в тяжелейших условиях, а потом оказываются в Гуантанамо по воле страны, которая заявляет, что охраняет права людей по всему миру, страны, которая, как подозревают мусульмане, делает все возможное, чтобы стереть ислам с лица земли.
Так что обстановка совсем не способствует любви и примирению. Здесь царит только ненависть.
Однако, хотя в это трудно поверить, я видел, как охранники плакали, когда им приходилось покинуть Гуантанамо.
— Я твой друг, и мне все равно, что говорят другие, — сказал мне один охранник перед своим уходом.
— Мне говорили, что ты очень плохой, но, насколько я могу судить, это совсем не так. Ты мне очень нравишься, и я люблю разговаривать с тобой. Ты отличный человек, — сказал другой.
— Надеюсь, тебя освободят, — искренне сказала штаб-сержант Мэри.
— Вы, парни, мои братья, все вы, — прошептал мне еще один охранник.
— Я люблю тебя! — призналась белая девушка-санитар моему соседу, молодому забавному парню, с которым лично мне было очень приятно общаться. Он был шокирован.
— Что… Здесь нет любви… Я мусульманин!
Я просто посмеялся над этой «запретной» любовью.
Но я не смог сдержать слез, когда однажды я увидел немецкую девушку-охранника, которая плакала от совсем небольшой раны. Забавно, но я спрятал свои чувства, потому что не хотел, чтобы их приняли за слабость или предательство. Одновременно я возненавидел себя и тщетно пытался в себе разобраться. Я начал спрашивать себя об эмоциях, которые испытывал по отношению к своему врагу. Как ты можешь плакать из-за того, кто делал тебе очень больно и разрушил твою жизнь? Как ты вообще можешь любить того, кто невежественно презирает твою религию? Как ты можешь мириться с тем, что эти люди вредят твоим братьям? Как тебе может нравится кто-то, кто работает день и ночь, чтобы повесить на тебя любое дерьмо? Я был в положении хуже, чем рабском: по крайней мере, раб не всегда закован в цепи, у него есть хоть какая-то ограниченная свобода и ему не нужно каждый день слушать чушь, которую говорят следователи.
Я часто сравнивал себя с рабом. Рабов насильно забирали из Африки, как и меня. Рабов продавали несколько раз перед тем, как они достигали финальной точки маршрута, как и меня. Рабы внезапно переходили тем, кого даже не выбирали, как и я. И еще, взглянув на историю рабов, я заметил, что они иногда становились неотъемлемой частью дома их хозяев.
За все время в тюрьме я прошел несколько фаз. Первая фаза была самой тяжелой: я чуть не сошел с ума, пытаясь вернуться к семье и своей прежней жизни. Мои муки таились в отдыхе: едва закрыв глаза, я начинал жаловаться своей семье на то, что со мной произошло.
— Я с вами на самом деле, или это сон?
— Нет, ты на самом деле дома!
— Прошу, держите меня, не дайте мне вернуться!
Но реальность всегда настигала меня, когда я просыпался в темной камере, осматриваясь по сторонам, чтобы снова уснуть и испытать все это еще раз. Прошло несколько недель, прежде чем я осознал, что нахожусь в тюрьме и в ближайшее время не вернусь домой. Это было сурово, но этот шаг был необходим, чтобы я осознал ситуацию, в которой оказался. Мне нужно было действовать без эмоций, чтобы избежать худшего, а не тратить время на игры разума. Многие люди не справляются с этим, они сходят с ума. Я видел многих заключенных, которые превращались в безумцев.
Вторая фаза — это осознание того, что вы в тюрьме на самом деле и у вас нет ничего, кроме всего времени в мире, которое вы тратите на размышления о своей жизни. Хотя в Гуантанамо заключенным еще приходится беспокоиться из-за ежедневных допросов. Вы осознаете, что ничего не контролируете: не решаете, что вы едите, когда спите, когда принимаете душ, когда просыпаетесь, когда обращаетесь к врачу, когда встречаетесь со следователем. У вас нет частной жизни, вы даже не можете испражниться без чьего-либо надзора. Поначалу страшно потерять все свои права в мгновение ока, но, поверьте, люди привыкают к этому. Лично я привык.
Третья фаза — это поиск нового дома и семьи.
Семья состоит из охранников и следователей. Да, вы не выбирали их и не росли с ними, но они навсегда станут вашей семьей, нравится вам это или нет, со всеми преимуществами и недостатками. Лично я люблю своих родственников и ни за что бы их не поменял, но в тюрьме я обрел новую семью, о которой тоже тревожусь. Каждый раз, когда кто-то из моей нынешней семьи уходит, я чувствую, будто от моего сердца отрезали кусок. Но я также и очень счастлив, когда плохому члену семьи нужно покинуть нас
[122].
— Скоро мне придется уйти, — объявила штаб-сержант Мэри за несколько дней до своего отъезда.
— Серьезно? Почему?
— Пришло время. Но с тобой останется другой сержант. Это было не очень приятно, но спорить бессмысленно: трансфер агентов военной разведки — не тема для дискуссии. Мы посмотрим фильм перед тем, как я уйду, — сказала штаб-сержант Мэри.
— О, хорошо! — сказал я. Я еще не усвоил эту новость.
Штаб-сержант Мэри, скорее всего, изучала психологию и прибыла с западного побережья, возможно, из Калифорнии. Однажды она рассказала мне, что перед тем, как вступить в армию США, в конце 90-х годов, когда ей было немного за 20, ее направили в Боснию. Думаю, что Мэри выросла в довольно бедной семье. Армия США открывает огромные возможности для людей из низших слоев общества, и большинство военных, с которыми я встречался, были из низших слоев. Она высоко ценила взгляды и идеи Ричарда Зулея, но у нее были довольно напряженные отношения с остальной командой. У нее очень сильный характер. В то же время ей нравилась ее работа, и, возможно, ей приходилось переступать через свои принципы. «Я знаю, то, что мы делаем, не очень полезно для нашей страны», — говорила она мне обычно.
Штаб-сержант Мэри была первой американской женщиной-солдатом, с которой я познакомился.
— Сержант, вы так много сквернословите! Мне стыдно за вас, — однажды сказал я.
Она улыбнулась:
— Это потому, что я много времени провожу в окружении парней.
Первое время мне было трудно начать разговор со сквернословящей женщиной, но позже я понял, что в обычной жизни невозможно говорить по-английски, не посылая на три буквы все подряд. Английский терпит больше ругани, чем какой-либо другой язык, и вскоре я тоже научился сквернословить. Иногда охранники просили меня перевести какое-нибудь слово на арабский, немецкий или французский, и я знал перевод, но не мог произнести его, потому что он звучал слишком вызывающе. С другой стороны, ругаясь на английском, я чувствую себя нормально, потому что именно так я изучал язык с самого первого дня. Мне было противно, когда дело доходило до богохульства, но ко всему остальному я относился спокойно. Ругань становится весьма безобидной, когда все вокруг постоянно ее используют.