Кузов первого грузовика почти полностью заполнился, когда я оказалась в начале очереди, и меня загнали туда. Едва мне удалось твердо встать на ноги, я обернулась и потянулась к матери.
Но, к моему ужасу, охранники преградили ей дорогу ружьями, и один из них ударил по кузову, давая знать водителю, что он может трогаться. Солдаты отпихнули маму и прочих узников назад, толкнув нескольких во вторую машину, припаркованную рядом.
Строгие указания матери ничем и никак не привлекать к себе внимания вылетели у меня из головы. Мы держались вместе на протяжении двух кошмарных лет, я добровольно отправилась с ней на страшный восток, отчасти в надежде спасти ее, но ведь для этого мы опять-таки должны были остаться вместе! Я закричала ей, а другие узники вцепились в меня, чтобы я не выпрыгнула из машины.
Когда грузовик подался вперед, я испустила такой вопль отчаяния, что мама не могла не поднять глаза на меня, и увидела, как драгоценный листок с записью музыки выпал из моих рук, протянутых к ней.
Во всем мире она одна знала, что значил этот клочок бумаги для меня. Мама бросилась вперед, а за ее спиной раздались пронзительные крики. Она бежала так проворно, словно была вдвое моложе своих лет, только для того, чтобы поймать листок с нотами и вернуть его мне – что стало бы, как она понимала, ее предсмертным, прощальным даром. Она догнала грузовик и протянула мне мой талисман.
В полном отчаянии я рванулась к ней, но меня оттолкнули другие заключенные: они схватили маму за пальто, за руки, за лацканы – за что только можно было схватить, подняли ее в воздух и втащили в кузов. На ее лице появилось растерянное выражение, как, вероятно, и на моем.
Я ошеломленно смотрела на кавардак, поднятый мамой, за которой гнались охранники, издавая крики и размахивая оружием. Оцепенев, я увидела, как прекрасная «Сарабанда» Баха, почти несомненно спасшая жизнь моей матери, вьется в победном танце, исчезая в черном мраке.
* * *
В Освенциме-II – Биркенау мы на второй день стали просто номерами, я – номером 73289, который бледная полька с опущенным лицом, избегая взглянуть мне в глаза, аккуратно вытатуировала на моей левой руке. Я чувствовала, что кончиком иглы она выдавливает вместе с кровью из моей руки всякое представление о личности, на какое бы я ни притязала до этого момента.
Накануне ночью нас с мамой и других пассажиров первого грузовика стянули наземь из кузова и прогнали по проходам, окруженным колючей проволокой. Луна не светила. Единственный свет исходил от шаривших прожекторов и от красных отблесков, поднимавшихся на три метра в небо над трубами адских топок в отдалении. Они пропитывали ночной воздух жутким запахом опаленных волос и сгоревшего мяса.
В сопровождении заключенных-тюремщиков в полосатых униформах и под присмотром горстки людей из СС мы шествовали группами по пять человек. Снежную равнину, насколько хватало глаз, пересекали темные контуры сотен низких деревянных строений, каждое со своей трубой.
Я опять опустила голову и смотрела на ноги матери, шедшей передо мной. Я старалась идти след в след, как и она шагала в ногу с женщиной впереди нее. И лишь иногда я слегка поднимала голову и опасливо озиралась, слыша рядом с собой ритмичный скрип снега под ногами.
Словно в галлюцинации я заметила в группе мужчин, шедшей навстречу, Фреди Хирша, а он тогда же заметил меня. «О, и ты уже здесь, – сказал он печально из-под козырька кепки, наполовину скрывавшей его лицо. Затем нырнул вниз, словно обронив перчатку, прошептал: «Скажи им, что тебе пятнадцать!» – и прошел мимо.
Потеряв дыхание и с почти остановившимся сердцем, я едва не натолкнулась на мать, которая спешно указала мне на прежнее место в строю. За секунду дорогой Фреди, прекрасно помнивший, что мне семнадцать, подверг свою жизнь риску, только чтобы предупредить меня сказаться младше своих лет и тем самым спас от отправки на рабский труд.
На территории лагеря, в секторе BIIb, нас затолкали в большое здание, принадлежавшее, как мы узнали потом, к «Семейному лагерю» для новоприбывших из Терезина лиц, состоявших в родстве или просто прежде живших вместе. Этой привилегией мы были обязаны международному интересу к судьбе известных евреев из Чехословакии. Представители швейцарского Красного Креста могли посетить Освенцим так же, как посетили Терезин.
Семейный лагерь, однако, тоже был розыгрышем и показухой. Подразумевавшаяся привилегия главным образом сводилась к тому, что нас не отправили в газовую камеру сразу же. Деревянные бараки, где нас разместили, были не казармами, а конюшнями. Трубы предназначались для дыма от очагов, редко разжигавшихся и якобы распределяющих тепло по трубам всего здания. Чтобы поселить нас, стойла оборудовали грубыми сосновыми нарами в три этажа, а единственным личным пространством была комната конюшего в конце строения, которую занимал тот, кого назначали страшим по бараку. Когда нас запихнули в это строение, где уже находилось около шестисот человек, все начали бороться за свободные койки, отталкивая друг друга. Нам с матерью в итоге досталась самая незавидная нижняя койка, на которой нельзя было сидеть и тесно и неудобно лежать вдвоем, на одной соломе, без матраса. Но по крайней мере нас не разлучили, и мы могли согревать друг друга в этом закутке.
По-прежнему не давали ни еды, ни воды, и мы сильно мучились жаждой, особенно дети, которые жалобно плакали. Загнанные вовнутрь, мы принесли с собой вонь из поезда, и воздух тут же стал затхлым, отчего пить хотелось еще нестерпимей. Несколько человек разбили окошки у верхних нар, чтобы сосать снег с отливов.
Глядя сквозь разбитое окно на мужской барак, они наблюдали, как узник высунулся наружу, чтобы собрать снег для тех же нужд. Вероятно, он думал, что охранники ушли, но едва он сделал несколько шагов, его засек луч прожектора и раздался выстрел. Мы поняли, что он убит.
Следующим в череде ужасов стал визит lager älteste, старшего по нашей части лагеря. Он вошел к нам в барак, сопровождаемый шестью охранниками, выстроил нас в ряд и светил каждой в лицо, выбирая самых красивых молодых женщин. Этот älteste был гнусным типом, его звали Арно Бем – немец-сутенер, добровольно вызвавшийся повесить молодых узников Терезина. Тихо всхлипывая, несчастные девушки должны были идти за ним в барак по соседству.
Через несколько минут из барака älteste донеслись звуки музыки, которую скверно играли на плохо настроенных инструментах: то был лагерный оркестр. Чем дальше, тем меньше какофония заглушала голоса пьяных эсэсовцев и по временам крики их жертв. Я узнала в дикой музыке «Маринареллу», опус 215 чешского композитора Юлиуса Фучика, популярный марш для военного оркестра.
Ему предстояло стать самым ненавистным для меня музыкальным произведением.
* * *
В ЭТУ ПЕРВУЮ ночь мрачные слухи метались, как летучие мыши. Узниками-тюремщиками, которым поручили отвечать за нас, были старожилы лагеря. От них мы узнали, что находимся в Освенциме-II – Биркенау в Польше и что охранникам позволено делать с нами все, что заблагорассудится. Они подтвердили, что газовые камеры – это правда и что огненные отблески в небе и запах горелого мяса означают сожжение трупов казненных.