Ковалич работал в V отделе секретной полиции и считался растущим специалистом по делам, связанным с деятельностью коммунистов. Но неожиданно для всех он попросил о переводе в тюремное управление, и просьбу его удовлетворили, потому что помощник начальника V отдела опасался конкуренции: шеф несколько раз говорил о Коваличе в превосходной степени, как о вдумчивом и талантливом психологе. Поэтому недруг майора оказался самым рьяным защитником его интересов в кадровом департаменте. Человек недалекий, он считал, что серьезному контрразведчику в тюрьме делать нечего. Он любил встречи с информаторами в ресторанах и отелях, подолгу мотал агента, расспрашивая его о друзьях, любовницах, деньгах, демонстрируя свою власть и осведомленность, и не понимал, что именно эта его манера вести беседу оттолкнула многих честолюбцев, решивших было сделать карьеру на сотрудничестве с тайной полицией. Ему казалось, что он знает агента, ибо он готовился к каждой встрече, внимательно просматривал донесения, справки, данные телефонных прослушиваний и сведения, собранные через других осведомителей, но забывал при этом, что агент – личность ранимая: он должен ощущать постоянное участливое доверие и свою особую, что ли, роль в жизни общества. А когда помощник шефа отдела унизительно расспрашивал, назойливо советовал и начальственно требовал, это отталкивало, напоминало агенту, что он просто-напросто предатель, пешка в неведомой ему игре, подчиненной воле и замыслу людей, вроде его собеседника – недалекого, но облеченного властью и правом, то есть тем, чего лишен он сам.
Майор Ковалич понял, что проявить себя он сможет в ситуации критической, когда выдвижение будет зависеть не от количества лет, отсиженных в канцелярии. Именно поэтому он ушел в тюрьму и здесь начал собирать досье на коммунистов, либералов, националистов. Он считал, что в тюрьме значительно легче заполучить серьезную агентуру, потому что на воле он должен пробивать для интересующего его человека всякого рода льготы, денежные вознаграждения, повышение по службе, «выемку» из тех или иных грязных дел, тратя на все это огромное количество времени и нервов. Здесь же, в тюрьме, он был хозяином положения, да и поблажки, которые давал заключенному, входившему в сферу его интересов, кардинальным образом отличались от тех, которых надо было добиваться «там». Увеличил срок прогулки, дал внеочередное свидание, устроил выезд в город, изменил режим питания – вот и благодарен человек, вот и помнит добро, сделанное интеллигентным и сердечным («Даже полицейские не все одинаковы! Среди них тоже есть люди!») майором Коваличем, который не требует взамен ничего такого, что унижает достоинство. А если уж хочет искренности, так он и сам режим критикует, – да еще как! – всегда, впрочем, подчеркивая, что его критика носит позитивный характер. «Именно поэтому, – любил добавлять Ковалич, – я прихожу в тюрьму утром и ухожу вечером, а вас привозят сюда, как правило, ночью и освобождают по прошествии многих лет – утром». Собирая информацию по крупицам, он не торопился, справедливо считая, что атака понадобится в решающий момент, только тогда она сможет дать результаты и вытолкнуть его, Ковалича, в первый ряд борцов против крамолы, и оценят это не полицейские служаки, а идеологи и политики.
– Я не увел вас от дела, – сказал Ковалич. – Наоборот, я довольно точно сформулировал свою позицию: нельзя выпускать коммунистических цекистов. Нельзя. В настоящий момент они могут стать лидерами всенародного движения против Германии.
– Что вы предлагаете?
– Заразить кого-нибудь брюшным тифом. Или дизентерией. Мы бы подписали приказ об освобождении коммунистов, но карантин, по крайней мере двадцатидневный, они обязаны будут пройти в тюрьме. Таким образом, выполним оба указания: Загреба – об аресте и Белграда – об амнистии.
Начальник тюрьмы деланно зевнул, потянулся.
– Вы сегодня без меня кухню проверьте, милый, а то я занемог что-то, с утра кости ломит. Как весна, так аллергия мучает, кашель – аж в ушах звенит. Если что особо важное, звоните, а я недельку вылежу, от греха.
Ковалич понял, старик решил выйти из игры.
– Вас они повесят первым, – усмехнулся Ковалич, поднимаясь. – Меня-то пощадят, потому что именно я выговаривал для них поблажки, арестанты этого не забывают.
– По мне одинаково, повесят или снимут погоны, дружочек. Если с меня погоны эта власть снимет – конец. Новая – тоже конец. Кроме как запоры проверять, что я умею? То-то и оно, ничего. А ведь власть пока что эта. Эта, дорогой. Вы молодой, вам и сражаться.
Звонимир Взик долго не поднимал трубку телефона, потому что не мог оторваться от гранки: в номере шла статья профессора Ричича, который исследовал правомочность правительства-преемника расторгать заключенные ранее договоры, основываясь на нормах международного права. Белград решил опубликовать эту статью именно в Загребе, чтобы продемонстрировать Берлину общенациональное единство взглядов на сложившуюся ситуацию. Это мероприятие было задумано в отделе печати министерства иностранных дел и, как большинство подобного рода действий, являло собой некую игру в «жмурки», ибо и югославское и германское правительства знали истинное положение вещей в Загребе, знали, что в Хорватии зашевелилось усташеское подполье, а два эмиссара поглавника Павелича вылетели в Берлин и были встречены там представителями СС и вермахта. Однако в любой государственной машине существуют разные ведомственные интересы, и в тот момент, когда военные планируют нападение, дипломаты обязаны крепить дружеские контакты и – хотя бы внешне – предпринимать все возможные шаги, чтобы избежать вооруженного конфликта, добиваясь своих целей, не «вынимая шпаги из ножен».
Звонимир Взик подумал было, что звонит Ганна, она обычно в это время интересовалась, придет ли он к обеду. В первые годы Взик приглашал жену пообедать вместе с его друзьями, но Ганна всегда отказывалась: «Не люблю незнакомых людей». Как-то раз Звонимир сказал, что ему нужно, чтобы она поехала вместе с ним, когда он принимал полковника из албанского генерального штаба – тот слыл женским угодником. Ганна ответила: «Ляпну что-нибудь не то и спугну твоего вояку. Я ведь не понимаю, как проводить ваши «деловые» встречи». Звонимир хотел поправить ее: «Наши встречи», – но решил, что не стоит. Характер – это такая данность, которую можно сломать, но нельзя изменить. Он пригласил на обед свою стенографистку. Девушка была влюблена в него, и он, ничуть не смущаясь, как это было бы с Ганной, объяснил ей, что с полковником надо в меру пококетничать, проявить особенное внимание, намекнув при этом, что любит-то она его, шеф-редактора, но при случае не прочь встретиться и с албанцем. Обед прошел великолепно, полковник цокал языком и говорил, какое это счастье, когда мужчину любит такая прелестная девушка, находил в ней сходство с дочерью, рассказывал о том, какая у него умница жена, а когда девушка – ее звали Лиляна – отлучилась, чтобы вызвать машину, спросил Взика, где в Загребе надежный «дом любви».
Продолжая читать гранку, Взик снял трубку.
– Слушаю, – сказал он, завидуя настойчивости человека, который так упорно звонит. («Это, конечно, не Ганна. При том, что она ленива, нетерпеливость у нее чисто горская».) – Взик слушает.