— А он…
— Неужто я своего мужа не сберегу? — ответила на невысказанный вопрос императрица.
А княгиня пожала плечами. Не то чтобы нелюди не верила, но…
— Слухи ходят… не верить?
— Не верь.
— Но молчать?
— Молчание — золото, у вас ведь так говорят, верно?
— А у вас?
— У нас золото поет. Оно разным бывает… в синих горах Аль-Агуль родятся алые жилы, сперва они как кровь человеческая, но после цвет остывает, однако огонь не уходит никогда. Это золото тянется к людям… и тянет кровь. Злое оно… а есть светлое, лунным теплом укрытое… или вот темное, у него голос глухой…
— Скучаешь? — Княгиня отложила гребень.
— Порой… Здесь все иначе.
— Не жалеешь?
— Нет, — на этот вопрос императрица-матушка ответила давно, да и отвечала себе вновь и вновь, особенно в те долгие зимние ночи, когда сны ее тревожил все тот же лунный свет. Проникал он сквозь узорчатые стекла, просачивался сквозь мягкие складки портьер и пробирался в сны.
Он тревожил память.
И ныла она, ныла… разливала молочные воды Алынь-озера, и камень, на котором змеевна любила сиживать в девичестве, выглядывал из воды. Одинок он был. И озеро тосковало. Не растекались по нему золотыми змейками пряди волос, не играли в них безглазые подземные рыбины, украшая бисером жемчужным. Не трясли драгоценною пряжей пауки-вдовицы, норовя укутать обнаженное тело змеевны…
И жилы осиротевшие звенели сотнями голосов.
Звали.
Ждали.
Когда-нибудь да дождутся. Короток век человеческий, и сколько ни дли его, но рано или поздно оборвется нить. Тогда и… Может, будь она человеком, подобная мысль и мучила бы, но императрица с привычной легкостью отмахнулась от ненужных сомнений.
— Так зачем позвала? — Властимира разглядывала руки свои, которые были белы да гладки. Провела ладонью по ладони, ласкаясь.
Вздохнула.
— Узнать хочу, нужна ли помощь.
— Помощь?
Императрица отвернулась от зеркала, выращенного ею еще тогда, много лет назад. Немного неровным вышло по краю, но так даже лучше.
Драгоценные друзы поблескивали.
Или вот светили.
— Мне следовало предложить ее много раньше, но… я плохо знала людей. Мне сказали, что ты захотела уйти, и я дала тебе свободу. Однако сейчас понимаю, что следовало предложить иное.
— Что же?
Властимиру зеркало отражало, правда, иную, ту, которую помнило: чуть моложе, и с волосами, лишь тронутыми сединой. Нынешняя вся была бела, но спину держала ровно. И взгляд светлых глаз ее — точь-в-точь водица в клятом озере — оставался безмятежен.
— Помощь. Защиту тебе и твоей крови. Дом… не знаю. Просто спросить, чего ты желаешь…
— А если мести? — Властимира слегка склонила голову.
И отражение ее пусть и несколько неспешно, но повторило жест. Будто одолжение оказывало.
— И мести тоже.
К мести императрица относилась с немалым уважением: все ж змеевы дети память имели предолгую, особенно на обиды учиненные.
— Расскажи, ты полагаешь, будто Таровицкие виноваты?
И Властимира вздохнула.
Провела ладонями по лицу, словно снимая маску холодной, уверенной в себе женщины. Та, что ныне предстала перед императрицей, несомненно, была больна. Чем? Императрица затруднилась бы сказать. Она чуяла муку, терзавшую сердце, и сомнения, и многое иное.
— Я… не знаю. — Властимира, не дожидаясь дозволения — всегда-то она отличалась вольным характером, — присела. Взяла со стола яблоко. Принюхалась. — Если бы я была уверена… я бы… не стала так долго ждать.
Яблоко она покатала с ладони на ладонь.
Отерла о темное платье.
Коснулась губами, будто целуя налитой полосатый бок, и уронила внезапно ослабевшею рукой.
— Что произошло?
— Не знаю…
— Но Таровицкому не веришь?
— Он прибрал к себе наши земли… соседушка, чтоб его…
— Спросить ответа?
— А и спроси. — Княгиня яблочком любовалась. — Все одно узнает, что к тебе ходила, а так причина какая-никакая…
Императрица кивнула. Верно, ни к чему князя попусту волновать, если за ним есть грехи посерьезней, то… Одовецкая от своего не отступится. А та не спешила приступать к рассказу…
— Он ведь Ясеньку мою и вправду любил… так мне думалось. И да, было время, я, грешным делом, думала, сладится все… Довгарт тоже Ясеньку привечал… невестушкой называл.
— А она?
— Сперва не против была… они с Дубыней друг друга давно знали, почитай, с малых лет вместе. Рядом, все ж места такие, где за соседей держишься, и с Таровицкими мы не одну сотню лет рядом прожили. Даже… впрочем, не важно, — вздохнула, коснулась полупрозрачными пальцами виска. — Все не могу отделаться от мысли, что, выйди она за Дубыню, ничего б не случилось…
— Или случилось бы. — Императрица коснулась драгоценного зеркала, и плотная каменная поверхность его дрогнула, пошла рябью, показывая Дубыню Таровицкого.
Хорош.
Волос темный. Лицо гладкое. Черты островаты, и чем-то он на птицу хищную похож.
— Если волк, то собакою не станет.
— Оно и верно, но… это просто… сердце. — Княгиня прижала ладонь к груди. — Пошаливает… Ясенька встретила тогда своего Тихомира, сама перед Дубыней повинилась. Сказала, что он ей как брат старший и всегда останется, а сердцу не прикажешь. Тебе ль не знать.
Императрица знала.
Не прикажешь, истинная правда. И когда сердце это, теплым янтарем в груди сидевшее, вдруг вспыхивает болью, и когда вскипает золотая кровь в жилах, а роскошные — куда местным красотам — палаты становятся тесны и темны…
Она понимала.
— Он злился, конечно, но… против нее не пошел. Вот Довгарт, тот крепко гневался. Обвинил меня в обмане. А какой обман? Мы ни в храме слова не говорили, ни бумаг не составляли… Требовал, чтобы я девку урезонила. Только… я не хотела, чтобы как со мной.
Не можем.
И выходила дочь Великого Полоза к проклятому озеру.
День за днем.
Ночь за ночью.
Мыла чудесные волосы свои в живой воде и ждала, ждала своего человека… дождалась.
— Я ему так и ответила, невозможному человеку этому, что, мол, не будет счастья без любви, что не стану Ясеньку неволить, знаю, каково это с… она ведь не я, сильнее, и слушать не станет. А попробую приневолить, сбежит… если и вовсе… кто я ей? Матушка потерянная. Он же мне ответил, что пороть никогда не поздно, а девок слушать — глупость неимоверная. И я, стало быть, дура, если позволяю так с собой…