Часто?
Да, почитай, каждый день… шкатулка-то имелась. Само собой, пусть дорого, но как это свое дите вовсе уж без пригляду оставить?
И письма сохранились?
Естественно. Передать? Если уж надо, то передаст, однако в них навряд ли что полезное сыщется. Там одни девичьи благоглупости. Наряды, сплетни… О чем? Да обо всем… она девчонка… была… и писала, чего услышит. В голове-то пока ветер, пустота…
Романы?
Ох, чуяло материнское сердце неладное. Так-то она прямо ничего не писала. Но вот… чуяло, иначе не скажешь. Прежде-то письма приходили пространные такие, то про одно зацепится, то про другое. А тут стало, мол, все прекрасно, и точка. Только в последнем обмолвилась, что в скором времени порадует нас удивительной новостью.
Какой?
Да известно какой… Белена Макаровна уж приданое перебирать принялась. Мысленно, само собой… нет, не опасалась, что дочь ее свяжется с неподходящим человеком или себя уронит. Хорошо она воспитана, с уважением и разумением. А что до неподходящего, то на любого управу найти можно, если не глянется.
Кто?
Нет, знать не знает… Подруженьки? Да вот как-то… не вышло. Характер у Фенечки был такой, не дюже общительный. У нее-то и дома приятельниц одна-две, не того она норову, чтобы слегку знакомства заводить. И нет, никого она не упоминала, разве что вскользь… в письмах сыщется.
Обязательно.
— И… — Белена Макаровна сжала кулачки. — Вы полагаете, что он ее?
— Мы… будем искать, — расплывчато пообещал Димитрий.
И когда найдут — а в том, что найдут сего красавца всенепременнейше, — он самолично за клещи возьмется…
Лизавете каким-то чудом, не иначе, удалось не уснуть. Хотя… отчего чудом, благодарить следовало Таровицкую с ее булавкой, которая впивалась в руку, стоило Лизавете чуть смежить веки. Короткая боль избавляла от наваждения.
Лизавета вздрагивала.
И пыталась слушать.
Про приюты… про дома призрения, даже про тюремный госпиталь, пребывавший в состоянии удручающем, что, конечно, было следствием совершенно недостаточного финансирования. Про финансирование Марфа Залесская, походившая на премиленькую фарфоровую куколку, говорила бойко, с душой.
Доклады шли и шли.
И Снежка рассказывала про старый храм, где души держат взаперти. Авдотья же — вот, стало быть, с кем она в пару попала — бойко перечисляла что-то там про историческую ценность и реставрацию, которую надобно проводить, но только при условии, что церковь сама поучаствует в сем спасительном деле.
Она говорила и про кладбищенскую ограду.
И про силу, которой земля пропиталась. И про люд темный…
А потом наступила их очередь. И княжна Одовецкая поднялась, протянув узкую ладонь извечной своей сопернице, а та помощь приняла. И Лизавета встала, чувствуя, что ноги занемели, и не только они.
Духота стала невыносимой.
Во рту пересохло.
И… кажется, она забыла, о чем говорить надобно. А императрица знай смотрит. И улыбается этак задумчиво, с печалью… Чего смотрит? Чего в Лизавете интересного?
Она стиснула кулачки так, что ногти впились в кожу. Наносное… быть не может, чтобы это было просто от усталости. И значит, проверяют… Она повернулась, чтобы видеть и фрейлин с императрицей, и девиц, многие из которых откровенно дремали, иные и забывшись. Вот кто-то уронил голову на руки, кто-то и похрапывал, тоненько, задорно… стекала ниточка слюны из приоткрытого рта.
И это было неприятно.
Лизавета моргнула.
Не думать о них…
Одовецкая докладывала спокойно, с видом таким, будто бы не в первый раз ей выступать пред аудиторией высокой. И говорила она складно, и Лизавета даже позавидовала: в собственных силах она была куда как менее уверена.
Вот и Таровицкая речь подхватила. А Лизавета ощутила теплое прикосновение. И уверенность с ним… она вдруг успокоилась, разом отбросила лишнее и… ведь репетировала же?
Репетировала.
А потому сумеет…
Всего-то надо, что рассказать о людях…
— …Всего триста пятьдесят человек, среди которых мужчин лишь семеро, что создает… — свой голос она слышала будто бы со стороны. А вот спроецировать снимок на поверхность получилось весьма легко. И более того, стоило тому задрожать, как нить подхватила Таровицкая, щедро напоив заклятье огненною силой. — Эти женщины привычны ко многому… они умеют трудиться и труд ценят…
Говорить стало легко.
Просто глядеть надо не на императрицу, но на снимки. Вот давешний их помощник, оседлавший гнилое тележье колесо. И смотрит он на Лизавету этак со снисходительным прищуром: мол, знаю, что на самом деле тебе, может, безразличны все наши заботы, но и чего сделаешь, все примем, люди не гордые…
— …Предложить альтернативу. Кто захочет, поможем об устроиться в городе. Детей постарше…
Три девочки, чумазые донельзя, жмутся друг к другу, что воробышки. Только глаза поблескивают ярко.
— …Однако для многих городская жизнь покажется чересчур уж иной. Они не привыкли отдаляться от земли…
Две женщины делят хлеб, вынимая из корзины, ломая и рассовывая куски в протянутые руки. Рук множество, одинаково грязных, смуглых, и почему-то от вида их на глаза наворачиваются слезы.
— …Поэтому мы сочли возможным предложить им иной вариант, связанный с переселением. Он будет выгоден и для них, и для принимающей стороны, что…
Темное дерево.
Мертвое поле… больше не мертвое, но теперь Лизавета знает: земля больше не позволит поставить здесь дома или иную какую тяжесть. Слишком близко подошли воды к поверхности, слишком жива в мире обида давешняя, а значит, скоро прорвется она ледяными ключами, подтопит пустырь, смывая всякую память о деяниях человеческих.
Она вдруг поняла, что слова иссякли.
И последний снимок, с девчушкой, которая сидела босая, с побитыми исцарапанными ногами, одетая лишь в материну косынку, но при том счастливая несказанно — в руках она держала половину пышной булки. И жмурилась.
И щурилась.
И улыбалась щербато…
Наверное, это не то, что следует показывать императрице, однако…
— Молодец, — шепнул кто-то.
Одовецкая?
Таровицкая? И чего ругаются… Лизавета подавила вздох. Жить надо мирно.
Она вернулась и присела на диванчик, показавшийся вдруг неожиданно жестким. Зато колоть себя больше надобности не было, сонливость, еще недавно мучившая, сгинула.
Зазвенел колокольчик.
А ее императорское величество поднялась, и тут же все пришло в движение. Зашелестели юбки, запорхали веера в умелых ручках, поднимались фрейлины, до того сидевшие неподвижно, будто и не живые вовсе. Спешили расправить складки на юбках статс-дамы, и лишь гофмейстерины по-прежнему хмуро наблюдали за девицами, которые вставать не спешили.