Дошел слух об отряде белоказаков и до коммунаров. Собрались те на сходку. И стар и млад. Двор караван-сарая битком набит. Впору проводить собрание на вольном просторе — так разрослась коммуна. Радостно на душе у Климентьева: взросли семена добра, могучую поросль дали. Начинали же, можно сказать, с ничего: десяток семей, коровенок пяток, десяток поставленных на ноги лошадок-работяг да петух краснокрылый с малочисленным гаремом. Особенно много народу добавилось после того, как хлебопашцы объединились со скотоводами. Приедет казах или русский поглядеть, верны ли слухи, что дружно и в полном достатке живут люди разных наций, а уезжать уже не хочет. Принимали всех желающих. Как все домики в караван-сарае заселили под завязку, стали на берегу реки строить. Камышитовые дома. Артельно, за считанные дни. Многие чабаны согласились жить не в юртах, а в домах. Разрастался поселок стремительно по обоим берегам реки, но не ухудшалось от этого сытное житье — работали все без понуканий. Сообща решали и все вопросы. Не припомнит Климентьев, чтобы разногласия большие возникали на собраниях. Думал и сейчас, послушаются его без особых споров. Внушительно заговорил, стараясь не частить, чтобы слова в душу западали:
— Следует ли нам опасаться казаков? Думаю, нет. Кто такой казак? Он такой же хлебопашец, как и мы. Любит он землю ухоженную. Скотину тоже он любит и ухаживает за ней любо-дорого. Увидят казаки наше отличное хозяйство, поймут всю выгоду нашего устройства труда и захотят, поверьте мне, перенять. А уж пояснить, поверьте мне, я смогу. Открытые сердца наши вызовут ответное добро. Ну, найдется пусть десяток недоброжелателей, кто не поймет нас, так вон нас сколько?! Пусть без оружия, но, повторяю, с открытым сердцем. А это еще сильней. Сопротивление же, считаю, вызовет ответный гнев, а это для нас нежелательно, это подорвет саму суть нашего здесь существования, самую идею добра…
— Не пограничники бы давеча, косточки бы наши давно погнили, — вырвался из толпы неуверенный, словно пробный голос.
— Но баю хотелось захватить землю нашу, казакам же она не нужна. А если нужна — милости просим к нам в артель. Ее тут на всех хватит.
— Запереть бы ворота, надежней оно, — донеслось из толпы уже более настойчиво. — Береженого бог бережет.
И тут, словно прорвалась запруда, хлынул поток выкриков. Один другого громче:
— В горы уходить!
— Добро бросать?! Авось минуют белоказаки нас.
— В горы! Там спасение!
Как ни убеждал коммунаров Климентьев не паниковать, многие не послушали его, собрали спешно скарб и подались в горы, угоняя с собой несколько отар овец и табуны коней. Но, на беду свою, осталось немало пахарей, чабанов и табунщиков.
На следующее утро еще несколько семей покинуло коммуну, поэтому оставшимся коммунарам прибавилось работы, и они даже не заметили, как заволокли сумерки горы и степь. Подошла пора дойки, и чабаны на лужайке у берега реки, ловко прижимая овечьи шеи петлями длинного аркана, выстраивали овец в длинную цепочку, а женщины, не дожидаясь, пока свяжут всех дойных овец, уже начали с привычной сноровистостью выдаивать жирное густое молоко в специально сработанные для этой цели овечьи желудки. В караван-сарае шла своя работа. Там доили коров, поили и задавали корм лошадям, растирали их натруженные ноги и бока. Но вот все вечерние хлопоты подошли к концу, коммунары разошлись по своим домам, чтобы, почаевав всласть, поспать до рассвета малое время, снять хоть на немного усталость. Как они считали, им предстоял завтрашний день не менее хлопотный.
А в это время в полуверсте от караван-сарая остановился в неглубокой впадинке, заваленной шарами перекати-поля, отряд Левонтьева. Спешились казаки и стали ждать, пока разведчики разведают, как подступиться к коммуне. Помалкивают, а стремена подтянуты, чтобы не звякнули ненароком. Никто не крутит самокруток, не достает кресал. Нельзя, демаскировка.
Вернулись разведчики, докладывают удивленно:
— Ворота открыты. Охраны нет. В окнах кое-где еще горит свет…
— По коням, — негромко приказал Левонтьев и, дождавшись, когда казаки выполнят команду, продолжил: — Газякин, возьми десяток молодцов — и вперед.
Только через несколько минут повел Левонтьев весь отряд к караван-сараю, настороженно ожидая выстрелов.
Напрасно Левонтьев опасался возможной хитрости коммунаров, Гозякина встретил всего один человек, назвавшийся дежурным. Скрывая испуг, с насильной ласковостью он залепетал:
— Милости прошу. Сейчас товарища Климентьева покличу. В один миг. Лампа горит в евонных окнах.
— Не спеши, — остановил его Газякин. — Мы сами. В каком он доме?
— Вон светится.
Дежурный отвечал на все вопросы скоро и подробно, как принято было здесь не таить перед гостями ничего, и, когда Левонтьев с отрядом подъехал к воротам, Газякин знал уже все о коммуне. Предложил Левонтьеву:
— Половину отряда — к речке. Дома и юрты почистить. Остальные — здесь. Первым брать председателя.
— Хорошо, — согласился Левонтьев и бросил теперь уже трясущемуся от страха коммунару: — Веди к председателю.
Если бы казаки подъехали шумно, весь ход дальнейших событий мог бы для них осложниться. Были у некоторых коммунаров охотничьи ружья, в сенях у иных стояли косы — при нужде какое-никакое, а оружие. Но казаки действовали настолько тихо, что даже в ближних домиках никто не проснулся, а до дальних никаких звуков и вовсе не доносилось. Не слышали ничего и в председательском домике. Лариса Карловна взбила подушки, расправила одеяло и, полная нежных чувств и предвкушающая близость порывистых ласк любимого мужчины, живя ими, готовая к ним, подошла к Климентьеву, чтобы помочь ему раздеться, как делала это каждый вечер после его ранения. Сняла рубашку, провела мягко ладонью по шраму, прижалась к Климентьеву, но в это время услышала приближающиеся к дому шаги. Твердые, уверенные.
— Кто-то идет?
— Может, не к нам?
А топот сапог уже в сенцах. Резко распахнулась дверь в комнату, и с приторной любезностью вошедший офицер представился:
— Левонтьев. В настоящее время атаман казачьего, простите, белоказачьего отряда. С кем имею честь? С товарищем, как вас величают, Климентьевым?
— Да. Я поставил перед собой цель: примером личным нести доброе в эти дикие степи. Моя идея увлекла многих…
— Увести! Всех в клинки, этих коммунаров. Всех!
Лариса прижалась к Климентьеву, но ее грубо оттащили, и до ее слуха, словно издалека, словно из небытия, донеслось:
— Коммунарок — казакам в утеху.
Шагнул к ней: молод, красив, перетянут ремнями, а взгляд презрительно-похотливый, отвратительный. Машинально запахнула полы халатика и принялась судорожно застегивать пуговицы. Услышала издалека, из небытия:
— Красавица. Неплохо бы ночку провести с такой. — Повернулся к казакам, еще не успевшим вывести Климентьева: — В клинки всех! Живо!
— Прощай, Лариса, — спокойно проговорил Климентьев. — Прощай и прости. Чего-то я в жизни не понял…