– Все чертовы печки дымят в доме, угорают, – жаловался он Мамонтову. – Дом большой, и топить сейчас нельзя – сплошной угар. Два лакея угорели и девчонка сенная, еле откачали. Я управляющего спрашиваю – как так? Почему за домом не следили? Почему все дымоходы не прочищены, почему забиты? А дворовые только кланяются, как болванчики, – «ужо, ужо батюшка-барин, это все воронье своих гнезд понавило в трубах. А сейчас и снега набило туда. Вот, даст бог, распогодится, буран утихнет, начнем с божьей помощью прочищать потихоньку». Ведь для этого ж они в имении живут! Чтобы порядок поддерживать. Так нет! «Ужо, ужо». Вот и стесняю я теперь тебя, Клавдий, в твоем номере гостиничном. А там жить пока нельзя – либо замерзнешь, либо угоришь. Как только объявят эту самую «волю» – выгоню всех дворовых к чертям собачьим! Детины ражие, а только в карты режутся и дрыхнут! Выгоню к свиньям! Пусть идут ремеслу обучаются, торгуют, на жизнь зарабатывают, а не на печи в людской бока отлеживают. Оставлю себе одного лакея на жалованье – из старых солдат. А всех этих дармоедов – вон!
Мамонтов был даже рад этому самому «ужо-ужо». Они с Александром Пушкиным-младшим в результате были неразлучны. Вот и в эту ночь только вернулись вместе с заседания Дворянского комитета, собранного для обсуждения всеми ожидаемого Высочайшего Манифеста.
– Меланья прислала ко мне своего лакея спросить – со мной ли жена, – продолжил Александр Пушкин-младший. – Я сказал: нет. Встретил ее здесь в гостинице – извинился, что не могу ее в имение пригласить из-за чертовых печек. Такой стыд. А когда ругался там, в доме с дворовыми вдруг неожиданно Аликс – в теплом возке, ямщик на козлах, как сосулька. И тоже спрашивает, со мной ли Софи? У нее здесь в пяти верстах от города имение ее дяди покойного, по наследству ей досталось. Она едет туда счета проверять. Как-то все с мест насиженных вдруг сорвались, как птицы перелетные. Этакая всеобщая нервозность, брожение умов… Словно пласт какой-то сдвинулся.
За окном слышались пьяные крики. И внезапно в темных мутных небесах взорвался фейерверк.
– Распоряжение по уездам сверху – устраивать балы, маскарады, народные гулянья, поддерживать у населения бодрый дух в ожидании реформ, – Пушкин-младший хмыкнул. – Праздновать невесть что. Противостоять общественному унынию. Слышишь, как орут? Это офицеры в трактире гуляют. Теперь до утра. Между прочим, Гордей Дроздовский тоже здесь. Я его видел мельком. Вроде как следует в свой пехотный полк. А на самом-то деле…
– Ну, раз Меланья Скалинская здесь задержалась из-за непогоды со своими крепостными актерами, – усмехнулся Клавдий Мамонтов. – Слышишь, как они стараются? Сами себя перекрикивают.
Но лозы рук, хрустальные, крепки – любовь их вьет…
Актриса в тулупе и маске, изображающая нимфу Галатею, хрипела это надсадно вперемешку со старческим кашлем и била в тамбурин.
– Их водкой напоили допьяна, они и стужи не чувствуют, – Мамонтов уже собирался закрыть окно, но внезапно…
Язык и ум теряя разом, гляжу на Вас единым глазом,
Единый глаз в главе моей, когда б судьбы того хотели,
Когда б имел я сто очей, то все бы сто на Вас глядели…
Это громко проорал актер в вывернутом наизнанку овчинном тулупе и золотой одноглазой маске Циклопа, колотя в барабан под нестройную музыку.
– Стихотворение моего отца, – Пушкин-младший всплеснул руками. – «Циклоп». Отец внучке Кутузова это написал с намеком. И вот, поди ж ты! Ну как такое может быть? Я его месяц назад лишь в архиве отца нашел. И нате – они его уже читают с подмостков! Как ушло в народ? Я удивлюсь порой – его стихи, которые он никогда не читал публично, не издавал, даже те, что были запрещены цензурой, ходят в списках, читаются… Как? Откуда?
– Гомер вообще ничего не публиковал, а все греки его знали наизусть. Саша, это гений поэзии, – Мамонтов улыбался. – Это уже не принадлежит ни тебе, ни архиву, ни издателю. Это все уже в воздухе витает. «Товарищ, верь: взойдет она / Звезда пленительного счастья, / Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишут…» А насчет «Циклопа» – твоя жена ведь его тоже прочла. Рассказала Меланье, та запомнила, записала и отдала актерам. Благо это старой испанской поэме созвучно.
– Никто нигде и никуда не воспрянет, Клавдий, – Александр Пушкин-младший налил в их бокалы красного вина из бутылки, что стояла на подносе посреди стола. – Оставь эти мечты. Свобода, равноправие, незыблемость закона, уважение прав, достоинство – это все Европа. А мы здесь в своих снегах, в своем азиатском медвежьем углу. Видел, что сегодня в Дворянском комитете творилось? Чуть не до драки… Фельдъегеря с известием о Манифесте со дня на день из Москвы ждут, а сами готовы друг другу в глотки вцепиться. И это уездное дворянство! Это соль нации. Опора государства. Я, мировой посредник, в растерянности. Что будет, когда мужики свое слово захотят сказать? Отец был идеалист. Поэт. Послужил бы он в полку, как я. Пожил бы, посмотрел бы, что сейчас. Где мы очутились, в какой яме после Крымской войны. Никому это счастья не принесло. Все лишь усугубило. Деградация государства, общества… упадок духа, мысли… черная меланхолия. Даже до жандармов это уже дошло. Шеф корпуса жандармов ратует за безотлагательные реформы – на чем это записать, на каких скрижалях? Как мы жили все эти годы? Мне иногда страшно становится. Но я офицер, я солдат, я присягал государю. Я воевал за него! И вот я вижу, до чего он довел Отечество. И умер! Все, финита ля комедиа. И наследник сейчас пытается хоть что-то сделать, чтобы все совсем не покатилось в пропасть. В тартарары.
– Та страшная катастрофа в Керчи стала логическим завершением Крымской эпопеи. Всем это ясно уже.
– Его величество это тоже понял.
– А говорят, что с государя нашего все было как с гуся вода. Никого он не слушал, никого не жалел. В конце жизни дикая мания величия и полная уверенность в собственной правоте. Бессердечие и ложь. Я вот слышал… слухи упорные, что его отравили. Когда один человек губит все и он как камень на шее у всех…
Пушкин-младший молчал.
– А как он с твоим отцом поступил, – продолжал Клавдий.
– Отец сам шел навстречу своей судьбе. А насчет слухов… я слышал, что это было самоубийство. Именно от безысходности. Государь сам принял яд. Но Клавдий…
– Что, Саша?
– Я все же служил ему честно.
В темном небе над Присутственными местами и казармами конного полка один за другим начали взрываться ослепительные фейерверки. Время было далеко за полночь. Но костры на площади полыхали. И крепостная труппа по-прежнему пела и плясала под звуки скрипок, кларнетов и флейт. Ветер стих, и снег теперь валил крупными хлопьями, укутывая Бронницы плотной завесой, словно отгораживая от остального мира.
Внезапно во всю эту какофонию музыки и грохота петард ворвался новый звук.
То ли визг истошный, то ли вопль ужаса…
И шел он не со стороны входа в гостиницу, а со двора, окруженного флигелями, где располагались самые дорогие номера.