Вместо этого я хорохорюсь: могла бы и не приходить, все равно через час-другой погонят отсюда. И вообще…
Она вскидывает на меня глаза с горькой усмешкой, точно говорит: не лицедействуй, не надо, вижу тебя насквозь!
Ну если видишь, отвечаю я взглядом на взгляд, тогда что?.. Зачем ты пришла? Ведь никогда не водила с матерью дружбу…
— У тебя какой-то помятый, непроспавшийся вид, — произносит она нейтральную, ни о чем не говорящую фразу, по всей видимости не желая более объясняться. — Встряхнись, пожалуйста. Или выпей кофе, у меня с собой термос — возьми в том пакете.
Кофе в термосе? Значит, пришла надолго? Готовилась, заварила кофе, чтобы не бегать к автомату в соседнем супермаркете?
Не затем, чтобы пить, но из любопытства я заглядываю в пакет — кроме термоса, там припасена упаковка каких-то карамелек и книжица в мягком переплете, с хорошо знакомой мне по другим изданиям фотографией Бунина на лицевой стороне обложки. «Окаянные дни» — читаю я название книги, а после и автограф под фотографией: «Ив. Бунин. Лето 1918 г., после бегства из Москвы, под Одессой».
После бегства… Какое подлое совпадение: бегство!.. Из Москвы, из России, из дома… Она тоже сбежала — из дома… Из моего дома!..
Повисает тишина, в которой только хрипы матери на больничной койке да звон сумасшедшей мухи, зачем-то пробудившейся от зимней спячки и квело бьющейся о стекло между переплетами окон. Я бездумно листаю книгу с закладкой-календариком между страниц, Даша наблюдает за мной исподлобья, и я, как ни пытаюсь, не умею разгадать ее взгляда: то ли в нем обыкновенное сочувствие, то ли что-то еще, недоступное теперь для меня…
Бесшумно появляется сестра, а с ней еще одна, могучая, усатая тетка с пристальным взглядом мясника со скотобойни. Им надобно подсуетиться перед вечерним обходом: поменять капельницу, посмотреть, не появляются ли пролежни, протереть влажной салфеткой подозрительные места. Нет-нет, мы, разумеется, уходим, нам, понятное дело, не стоит присутствовать при подобных процедурах… Сегодня сестра другая, и перед уходом я оттираю ее в сторону, засовываю в кармашек халата какую-то купюру и заискивающе улыбаюсь: мол, проявите терпение и милосердие… Не моргнув глазом, та благосклонно кивает в ответ, возвращается к пришлой тетке, и вдвоем они наклоняются над кроватью…
Чтобы не видеть и не слышать, мы с Дашей сбегаем, молча спускаемся лестничным маршем и выходим во двор госпиталя. Как просторно и свежо здесь после плохо проветренной, нежилой, стиснутой стенами и потолком палаты! И мы с наслаждением вдыхаем морозный воздух, как будто целую вечность провели взаперти, в какой-нибудь процедурной, пропахшей лекарствами и тленным запахом хворых тел.
Затем мы идем в глубину двора по старательно очищенным от снега дорожкам. Двор небольшой, но уютный, с дощатыми беседками, скамейками и нахохлившимися, провисшими под тяжестью снега жасминовыми кустами. Пасмурно и тихо, снегопад почти прекратился, и только изредка вылетает из загустевшей синевы загулявшая снежинка, потом еще одна, потом еще…
Проходя мимо кустов жасмина, Даша оглядывается на меня, потом торкает рукой одну заснеженную ветку, потом вторую, и ветки от толчка пружинят и сбрасывают с себя нежнейшую, как паутина, вуаль. Но вот один куст, высокий и мохнатый, внезапно встряхивается весь, до самой макушки, и обдает нас густой настуженной снежной пылью.
— Ах! — шепотом вскрикивает Даша и, вся выбеленная, с приподнятыми плечами, замирает у подлого жасминового куста.
Я беру ее за плечи, поворачиваю к себе лицом и осторожно снимаю снег с припорошенной шали, сдуваю с выбившейся пряди волос.
— Ты с кем-то живешь? — внезапно спрашивает она, и на ресницах, и на бровях у нее дрожат подтаявшие снежинки. — Вчера я долго ждала… дома…
— Ну что ты! Придет же такое в голову! Мне нужно было съездить на дачу, — с колотящимся сердцем восклицаю я, а сам думаю: пусть это будет последняя ложь, случившаяся между нами.
Ибо эта ложь — во спасение, а значит, во благо. Скажи я: да, живу! — и такое признание навсегда оттолкнет от меня Дашу. А этого я боюсь больше всего на свете.
Но вслед за тем подлый холодок предательства стискивает мне горло: как быть со Светланой? Быстро же я предал эту девочку! Но Бог мне судия. Когда-нибудь, на Страшном суде, припомнится и это…
— Знаешь, я решил уйти с работы, — неожиданно для самого себя говорю я о том, что исподволь давно уже зреет в моей душе. — Хватит, пора на отдых. Да и не хочу больше. Понимаешь, появилось какое-то отвращение к системе. Она меняется, и все не в лучшую сторону. Я уже как последний из могикан… А на смену приходят решительные, холодноглазые, короткостриженые ребята. Они одной крови, но не со мной…
— Господи боже мой! А мне показалось, ты постепенно становишься таким, как эти ребята. Я, собственно, потому и…
Дашенька засматривает мне в глаза, затем приподнимается на носки и теплым дыханием касается моих губ.
— Значит, ты?.. — Я не могу вымолвить то, о чем догадываюсь в душе, но уже в следующую секунду забываю свои сомнения и жадно ее целую…
Из госпиталя мы едем к теще, на улицу Садовую, чтобы Даша собрала свои вещи: она возвращается домой! Нет, я не зайду, мне не хочется видеть ее мать, живую и здоровую, расшаркиваться перед ней, отвечать на больные для меня вопросы. Встретимся через час — здесь же, у тещиного подъезда. Времени не так много, учитывая, что у меня есть кое-какие незавершенные дела…
И снова идет снег. Весь пронизанный ожиданием, я и ликую, и кляну все, что содеяно мною, я каюсь и трушу, я нарекаю себя самыми отвратными именами, какие только были в человеческой истории подлостей и гнусных предательств. И потому снег сейчас очень кстати: он ложится на душу легко и небольно — как влажная повязка на горячечный лоб больного.
Что я скажу девочке, как оправдаюсь перед ней? Если быть честным с самим собой, для меня нет, не может быть никаких оправданий. Не лучше ли сбежать, пока не поздно, зарыться в нору и ожидать, что все закончится само собой? Но я не настолько пал в собственных глазах, чтобы позволить себе позорное бегство. А кроме того, каково будет ей, Светлане? Ведь незнание хуже любого знания, даже если знание убивает…
Вот она появляется на выходе из здания, перебегает через бульвар — без головного убора, в расстегнутой курточке, и я выхожу из автомобиля ей навстречу. Видимо, у меня такой убитый и покаянный вид, что, не добежав, она вдруг останавливается в шаге от меня и смотрит, засматривает в глаза с тоскливым предчувствием неясной, но уже близкой беды.
Что случилось? Какой-то странный звонок?..
Нет, все в порядке. Нет, не совсем в порядке. Или не так: все настолько плохо, что не могу, не умею выговорить сразу… Прости меня, девочка! Если можешь… Нам нельзя больше видеться. Да, никогда больше… Почему? Я снова не один… Так уж вышло… Прости!
Какой снег идет, какой снег!..
Она отступает, пятится, переступает через неглубокий сугроб, потом поворачивается и медленно уходит — с прямой спиной, со вскинутым к небу лицом, но руки у нее висят вдоль тела, как неживые… Последнее, что я вижу, — белый снег на ее золотисто-соломенных волосах…