Лесная дорога узка, плохо расчищена, но гладко укатана в неглубокие колеи и со снежными отвалами по обочинам. Я едва ползу, приноравливаясь к ледяному насту и ощущая нутром, как машина скользит протекторами шин и соскальзывает, съезжает с одной колеи в другую. Но чувство опасности размывается удивительным покоем сродни благодати забвения, развеянным повсюду: в густом зыбком полумраке лесной глухомани, в переплетенных, кровлей нависающих над дорогой ветвях, в просветах и прогалинах между деревьями, создающих иллюзию простора и необъятности.
— Смотри, косули! — восторженно выдыхает Капустина и дергает меня за рукав. — Одна, вторая, третья!.. И совсем не боятся…
И в самом деле, неподалеку, метрах в пятидесяти по ходу движения автомобиля, дорогу пересекает стайка грациозных серовато-бурых косуль. Они почти не смотрят в нашу сторону, прыгают неспешно, едва не лениво, и только перебравшись на другую сторону, приостанавливаются в нескольких метрах от обочины, оборачиваются и разглядывают нас теплыми, влажными, слегка косящими глазами. Нет, не разглядывают, а прикидывают, успеет ли отставшая от стайки самочка пересечь дорогу до нашего приближения. А та уже несется во весь дух, пружинисто выпрыгивает на дорогу, но внезапно оскальзывается, заваливается на бок и так съезжает в придорожный сугроб.
— Ах! — всплескивает ладонями Капустина. — Я думала, только для нас скользко. Едем к ней, посмотрим: может, она что-то ушибла или сломала.
Но к самочке уже возвращается самец. Крупнее остальных, он ступает неторопливо и осторожно и все поглядывает в нашу сторону, но отступать не намерен. Секунду-другую он раздумывает над самочкой, а та беспомощно перебирает тонкими ножками и силится встать, затем нежно подталкивает ее небольшими изящными рожками.
— Ах! — восклицает еще раз Капустина, но косуля уже поднялась и вслед за вожаком уносится от нас прочь, высоко взлетая и как бы зависая в слоистом холодном воздухе.
Мы с Капустиной переглядываемся и улыбаемся друг другу — еще бы нам не улыбаться! Сколько раз я наезжал в Тригорье, а косуль здесь встретил впервые. Случай, думаю я. Обыкновенный случай, каких много бывает в жизни. Но спутница моя, по всей видимости, свято уверовала в иное, у нее даже просветлело, стало милым и загадочным проговаривающееся птичье личико. Ведь случай — это небрежение природы, а ей очень хотелось, чтобы во исполнение желаний кто-то всемогущий подал благословляющий знак, послав навстречу нам эти трогательные создания.
Дальше мы едем молча, потому что болтовня в эти мгновения только во вред нам обоим. Пусть девочка помечтает, порадуется, а я тем временем поразмыслю, куда проложить наши пути-дороги. Правда, размышлять как бы и не о чем: сперва храм, к Богу нужно приходить с пустым желудком и на трезвую голову, а там как придется.
Вскоре пласт леса заканчивается — нет, не заканчивается, я сегодня на удивление неточен — а как бы раздвигается, оттесняется в стороны десятком-другим домов с садами и огородами за невысокими изгородями. Это и есть Тригорье. А в какой-то сотне метров в сторону от дороги, на вершине холма, воздымается к небу светлоликий пятикупольный храм с колокольней под островерхим шатром.
— Ах! — едва слышно произносит Капустина — в третий раз за последние десять-пятнадцать минут. — Как же это? Ни разу здесь не была!
— А места вокруг святые, намоленные, — говорю я, заворачивая на гору, к небольшой стоянке у распахнутых монастырских ворот. — По преданию иноки жили в пещерах у гранитной скалы уже в XIV веке. Представляешь, сколько народа взывало здесь к Богу за семь прошедших веков? И глухой бы услышал…
11. Тригорье
У входа на территорию монастыря мы приостанавливаемся и невольно осеняем себя крестным знамением, ибо с колонн следят за нами суровые лики Антония и Феодосия Печерских. Но вместо робости я в который раз проникаюсь благостью места и ощущаю необыкновенное облегчение в душе, как если бы оставил груз грехов за воротами монашеской обители. Что до Капустиной, то она и вовсе притихла, идет рядом со мной смиренно, каким-то бабским, семенящим шажком. Неужели верует или, как всякий чуткий и чувствительный человек, тоже прониклась и благоговеет?..
Мы огибаем храм, поднимаемся по каменным ступенькам к входу — но, увы, двери на запоре. Что так? Время выбрали неурочное, или монахи после утренней молитвы разбрелись по кельям, или еще что-то случилось? Я в недоумении развожу руками и повинно склоняю перед Капустиной голову: уж никак не ожидал подобного поворота!
— Храм заперт, — внезапно доносится до нас неприятный, скрипучий голос. — Я еще от ворот вам кричал…
Небритый, тощий, нечесаный, в грубых ботинках и мятом, видавшем виды пальто, в вязаной шапочке, надвинутой до бровей, на нас снизу вверх смотрит человечек неопределенного возраста. Смотрит-то он смотрит, но все ли видит, ибо глаза у него соскальзывающие, неверные — бегающие глаза? — первое, что примечаю я в человечке. В руках у него метла и жестяной совок, и это обстоятельство, а также отсутствие монашеского одеяния наводит на мысль, что перед нами монастырский сторож или послушник.
— И когда отопрут? — спрашиваю я, спускаясь со ступенек и подходя к человечку.
Вблизи он и впрямь оказывается невысок, макушкой вровень с моим подбородком, да еще горбится и втягивает голову в плечи. Приглядевшись, я понимаю, что он молод, лет двадцати пяти — тридцати от роду, не более того. Но в космах, выбившихся из-под шапочки, а также на щеках и подбородке у него пробивается нездоровая седина.
— А кто их знает, этих монахов! — нелюбезно ответствует сторож и отходит, отодвигается от меня на несколько шагов — якобы вымести из-под монастырской стены несуществующую соринку. — У них один указчик. Когда настоятель распорядится, тогда и отопрут.
— У вас, значит, ключей нет?
— У меня? У меня метла да совок.
— Жаль. Я почему-то подумал, что вы послушник.
— Как же! И я хочу так думать, да вот не берут. Сильно злой, говорят. Смирения во мне нет. А главное, прощать не умею. А скажи мне, почему это я должен прощать? Меня по зубам, а я — прощать? Я, может, не за тем пришел, я чтобы укрыться пришел. Не к ним, а к Богу. Не допускают! Право у них такое — допускать, кого хотят. Ничего, еще им аукнется!..
Сторож гремит совком, шваркает о землю метлой, затем, втянув голову в плечи, на нетвердых, подламывающихся ногах идет от нас восвояси.
— Помнишь, у Вознесенского: «Будто послушник хочет к господу, ну а доступ лишь к настоятелю»? — шепчу я приумолкшей Капустиной, едва мы выходим за ворота. — И этот якобы сторож не желает через посредников…
— Я бы не хотела, чтобы такой за меня молился, — погрустневшим, как бы осипшим голосом ответствует она. — Правильно, что его не берут. Хочешь — сам иди к образам, а чтобы просить за остальных — сперва заслужи право…
— Но этот человек не просто так здесь. Ты никогда не задумывалась, почему некоторые внешне благополучные внезапно все бросают и запирают себя от жизни — бродяжничают, прибиваются к монастырям, проводят годы в психиатрических лечебницах? Чего ищут? Успокоения? Прощения? Благодати?