— Это не я бегала! А если и бегала, то старалась поворачиваться спиной, чтобы ничего не было видно…
— Врешь! Хотела, чтобы увидел, какая у тебя соблазнительная…
Но она не дает договорить, закрывает мой рот поцелуем. Боже мой, какая славная девочка! Если бы я встретил ее раньше, в далекой молодости, еще до того, как в мою жизнь навсегда вошла Дашенька… Но сослагательное наклонение — неудачная попытка состязаться с судьбой. Никогда, ни при каких обстоятельствах не произойдет то, что могло быть, но не случилось! И потому Дашенька всегда будет стоять между нами.
— Кажется, путь свободен, — вздыхаю я и приглаживаю выбившиеся прядки на висках у Светланы. — Я отопру, а ты через минуту тихо выйдешь…
— До вечера? — спрашивает она — больше глазами, чем вслух.
Да, после восьми, не раньше. Купить что-то к ужину? Как, у тебя есть филе индейки? Роскошно живешь, Светлана Алексеевна! Ах вот оно что: приваживаешь индейкой какого-то чревоугодника? Уж не меня ли?!
Она выскальзывает из кабинета, напоследок звякнув пуговицей о створ двери, и частит по ковровой дорожке, изо всех сил стараясь не производить лишнего шума. Через несколько секунд я выхожу следом — в коридоре пусто и сумеречно, точно в заброшенном доме, где исстари водятся привидения. Одно из таких привидений несколько минут назад зачем-то рвало ручку моей двери…
День заканчивается бесхлопотно — рутинный, тягостный, жеваный, как жевательная резинка. В шесть пятнадцать вечера я без зазрения совести покидаю рабочее место и несусь в госпиталь — благо, расстояния в городе невелики, даже обдумать, что и как, за время пути не успеваешь. Оно и к лучшему, потому что пустые мысли ни к чему хорошему, кроме повышения кровяного давления и спазма сосудов головного мозга, как правило, не приводят.
Синицына я нахожу во дворе госпиталя, и тот, сделав вид, что не замечает моего появления, продолжает костерить завхоза, сытого мужика средних лет с тусклыми глазками хищника, отъевшегося в зверинце. О чем речь, все правильно! Двор не очищен от снега, посланная куда-то машина сломалась в пути, и этот мурло завхоз, как никто другой, достоин порицания. И все же…
— Приехал? — наконец соизволяет заметить меня Синицын, но смотрит как-то искоса, снизу, не поднимая на меня головы. — Ну вот что… Она в коме. Думали — спит, оказалось — в коме. Ей не больно, она не слышит и не видит. Но это недолго еще продлится: день, два… Сделать ничего нельзя. От старости и разрушения еще не придумали лекарства…
— Так что же?.. — тупо спрашиваю я, теряясь от пронзительной ясности сказанного.
— Возьми халат у дежурной сестры. Бахилы купил? Нет? Ну и черт с ними! Скажешь, я разрешил. Реанимация на втором этаже. Постой возле нее немного. Может, в этом состоянии все-таки что-то слышат и понимают…
На негнущихся ногах я поднимаюсь лестничным маршем, в конце коридора нахожу нужную палату, открываю дверь с матовым молочно-белым стеклом, вставленным вместо филенки. Палата большая, на три койки, но две пустуют, а возле третьей, что у окна, сидит сестра с тонометром на коленях.
— Сто двадцать на восемьдесят! — негромко говорит она, поднимаясь мне навстречу, и я читаю в ее глазах неподдельное удивление: как такое может быть, чтобы в коме, да еще за восемьдесят, а давление как у юной девицы?
Но в следующую секунду сестра исчезает, проваливается в тартарары. Я вижу на койке мать и не узнаю ее: лицо восковое, щеки провалены, вокруг закрытых глаз — жуткая чернота. И единственный признак жизни — дыхание: она мучительно, тяжело, со всхлипами дышит, и при каждом вдохе в большом животе что-то обрывается и клокочет.
«Смерть, где твое жало?..»
Но и жизнь — где ты, жизнь?..
Мне хочется заплакать, но я упрямо стискиваю зубы и отворачиваюсь, гляжу в окно — на крыши соседних зданий, на узкий двор гастронома, где водитель выгружает из грузовичка поддоны с хлебом, — чтобы сестра не увидела слез и, грешным делом, не кинулась утешать. Потому что смерть не знает утешения: все слова и уговоры напрасны, все слезы неиссякаемы. А раз так — зачем мне чужое, неискреннее участие? Вот если бы Дашенька…
За спиной раздается шорох удаляющихся шагов: видимо, у сестры не все так плохо с чувством такта…
— Мама! — сдавленно и горько говорю я, и заглядываю в незнакомое, с каждым мгновением отдаляющееся от меня лицо, и сжимаю неживые, но еще теплые пальцы. — Мама, ты меня слышишь?
Сейчас мне так хочется, чтобы она слышала и понимала меня, чтобы была жизнь после смерти и ее душа в ином измерении когда-нибудь дождалась прихода души моей!
18. Лунная ночь в начале декабря
Как поступать человеку, когда его одолевает скорбь? Животные не ведают такого чувства, а если и ведают — его проявление почти не замечается нами, ибо животные лишены дара речи. Например, преданная собака умирает на могиле хозяина, а вот еще утверждают, что лебедь расшибается насмерть, потеряв подругу, — сложит крылья и грянет о землю с поднебесной высоты. Вот, собственно, и все проявления.
Человек сложнее и многограннее. Когда ему некуда идти, он пуще смерти боится одиночества, некому поплакаться — бросается в объятия к первому встречному и выплескивает самое сокровенное, самое наболевшее, чтобы так не пекло в груди.
Мне не надо ничего выплескивать, я не тот человек, который изливает душу первому встречному. Даже Дашеньке я никогда не откроюсь до конца, тем паче теперь, при нынешних своих обстоятельствах. Но вместе с тем мне не хочется забиваться в нору, мне нужно, чтобы кто-то был рядом и, пока я перетерпливаю и молчу, оставался начеку: укрывал одеялом, гладил по голове, как приболевшего малыша, о чем-то пустячном, нашептывал на ухо.
Именно по этой причине, а не из постыдного вожделения я недолго раздумываю: сначала совершаю несколько кругов по городу на автомобиле, потом выпиваю чашку паршивого кофе в какой-то забегаловке и под конец дня оказываюсь у подъезда Светланы.
— Что-нибудь есть выпить? — спрашиваю с порога, вдыхая детский запах ее макушки, пока она счастливо жмется щекой к моей груди. — Нет? Хорошо, что купил бутылку виски. Давай сегодня напьемся.
— Давай. Я не знала, что ты любишь пьяных женщин. Они раскованнее в постели, да? Тебе чего-то не хватает? Скажи — чего?
— До чего же ты глупая свиристелка! Я не люблю пьяных женщин. И мне всего хватает, — для вящей убедительности я целую Светлану в макушку, но она увертывается от моих рук и, точно кукушонок, задрав кверху голову, недоверчиво засматривает мне в глаза. — Дело в том, что мне нельзя быть сегодня трезвым. Иначе разнесу квартиру или еще что-нибудь натворю.
— У тебя что-то произошло? — напрягается ее худенькое тело под моими руками. — Мне не положено знать? Ладно, не хочешь — не говори. Пойдем травиться твоим виски. Но после не обессудь…
— Что ты собачишься? Смешно, честное слово: после!.. не обессудь!.. У меня мать в больнице, я беспокоюсь. А ты вообразила невесть что…